Среди гула мятежа, из окна дворца не было слышно пытавшейся говорить с народом Зои. Несколько раз начинала она; наконец, услышали ее два-три человека, они подошли ближе, и через минуту уже целая толпа теснилась под окном. Царица убеждала народ разойтись; уверяла, что ни ей, ни сестре ее, императрице Феодоре, уединившейся в монастырь, нечего опасаться. Слова Зои решили участь восстания. Свалка прекратилась, император беспрепятственно возвратился во дворец, и высокие ворота захлопнулись за ним и его стражей. Зоя с Евпрепией удалились, не взглянув на Склирену; она осталась одна со своими приближенными. Площадь пустела; лишь вокруг убитых и раненых теснились еще отдельные группы.
В тот же день Склирена просила у императора позволения покинуть дворец; она хотела уехать в свои имения. Мономах, сложивший все заботы по управлению государством на своих министров и думавший лишь об удовольствиях, более всего боялся изменять раз принятый порядок жизни. Он горячо восстал против намерения своей подруги и заявил, что он не позволит ей уехать. Она осталась во дворце, но жизнь для нее стала пыткой; она поняла и мучительно стала чувствовать свое ложное положение. Бесконечный церемониал и этикет двора казались ей тяжелыми цепями. Она невольно ловила косые взгляды Зои и Евпрепии; при каждом шуме она вздрагивала: ей чудилось, что она снова слышит гул мятежа…
Какая радость ей в том, что императорская повязка украшает ее чело, что золотые орлы вышиты на ее пурпурных туфлях, если весь этот блеск и почет куплены ценой мелких оскорблений, рабством перед неумолимым этикетом…
Среди этих мучительных дум побледнело для нее обаяние, долго окружавшее Мономаха; она стала замечать, как он постарел, как мало осталось от блестящего царедворца в бесхарактерном до слабости, разбитом подагрой старике. Только воспоминание тихих и ясных годов, проведенных на Митилене, связывало ее с ним. Не раз говорил он ей, что, в случае смерти Зои, она будет императрицей, но, если прежде Склирену и пленяли эти честолюбивые мечты, то теперь, после того, что случилось 9 марта, измученная происками и неприятностями, она охотно бросила бы все и ушла, лишь бы не видеть никого, лишь бы не иметь, как сегодня, тяжелых сцен с Зоей… В новом столкновении с царицей, молодую женщину особенно поразили вскользь брошенные старухой слова о патриархе. Она знает, что суровый Михаил Керулларий[5] далеко не друг ее; она знает, что деятельная и энергичная личность патриарха имеет особое обаяние и при дворе, и в народе. Склирена с детства сохранила робость перед одним именем патриарха, и этой робости не убило в ней изучение Аристотеля и Платона.
Она должна оставить дворец… она покинет его теперь же, пока император не вернулся с охоты. Она уедет в монастырь на Принкипо; за ним признано право убежища, Мономах не решится нарушить его. Там она все обдумает и придет к окончательному решению.
Она вслушивалась в тишину весенней ночи, вглядывалась в далекие звезды, словно спрашивая их о том, что ждет ее. Ей вдруг страстно захотелось вырваться из этих стен, бесцельна и пуста показалась в них жизнь, глубоко и больно сдавило грудь сожалением о чем-то минувшем, о чем-то невозвратном…
Жила ли она до сих пор? Ей двадцать пять лет, и за всю ее жизнь только годы с Мономахом на Мителене вспоминаются ей с отрадой. Где же те огненные страницы, где то счастье, которого смело ждет, в которое горячо верит молодость? Вспоминаются ей пиры и оргии в Жемчужине — (часть дворца, занимаемая Склиреной); она старалась заглушить ими пустоту жизни, но ничего, кроме еще большей тоски и утомления, не оставляли они в ее душе…
Она встала, бросилась на ложе и в глубоком отчаянии сжала руками свою голову. Ей надо жизни — настоящей, просторной и кипучей; ее сковал бездушный этикет, ее давят золотые своды потолков, тяжелая парча одежд…
Долго сухие, горящие глаза с неизъяснимою грустью глядели в полумрак комнаты; долго высоко и неровно колыхалась грудь.
Понемногу мысли ее начали путаться; куда-то назад отступило волновавшее душу горе, сон подкрался незаметно и охватил ее своим покоем.
Ночь стояла тихая, лунная. Все спало, — только бессонная струя воды журчала где-то в саду, да соловьи заливались в темных аллеях…
II
Всё — горы, острова — всё утреннего пара
Покрыто дымкою… Как будто сладкий сон,
Как будто светлая, серебряная чара
На мир наведена — и счастьем грезит он…
И, с небом слитое в одном сияньи, море
Чуть плещет жемчугом отяжелевших волн.
И этой грезою упиться на просторе
С тоской зовет тебя нетерпеливый челн…
А. Н. Майков («У Мраморного моря»)
Заря едва занималась, когда от белой мраморной пристани отчалила лодка, осененная златотканным балдахином. Десять гребцов дружно налегали на весла; дорогой ковер покрывал сидение и свешивался до самой воды. Завернувшись в голубой, затканный золотом гиматий, сидела в лодке Склирена; в некотором отдалении помещалась Евфимия и верный евнух Херимон.
Было прохладно. Уходящая ночь сказывалась еще в странном, непривычном освещении, в сероватых тонах, уже пронизанных золотыми отблесками восхода. Заря все ярче пылала за серо-лиловыми очертаниями гор, словно огнем охватив легкие облака на небосклоне. Впереди, в утреннем тумане рисовались гористые острова Пропонтиды; сливаясь с облаками, алели снега далекого Вифинского Олимпа. Все дальше уходили назад Византия и Халкедон, с их мраморными дворцами и куполами церквей. Морской простор все шире охватывал лодку.
Солнце появилось наконец и, как брызгами золота, осыпало все своими лучами; звездой вспыхнул крест на Св. Софии, ярко загорелись золотые купола новой церкви Василия Македонского.
Все словно ожило с проснувшимся днем: быстро развеялась золотистая дымка тумана, и морская гладь затрепетала отливами перламутра. Дельфины играли на поверхности; то там, то сям внезапно поднималась из воды круглая спина таинственного чудовища и, кувыркаясь, снова пропадала в глубине. Причудливо раскинув паруса, едва подвигались при безветрии тяжело нагруженные суда, несшие из дальних стран заморские товары в столицу мира. Но чем дальше, тем менее попадалось им навстречу судов и лодок, пустыннее делалось кругом, шире развертывалась даль моря и туманнее становился отступающий назад Константинополь.
Склирена полною грудью вдыхала утренний воздух, еще пропитанный ароматом и свежестью ночного моря. Она опустила руку в прозрачную воду, и ее тешила пена, белою полосой бежавшая за длинными красивыми пальцами ее. Чайка, трепеща белоснежными крыльями, кружилась над водой, и Склирене казалось, что ровные взмахи весел, как крылья, уносят и ее в неведомую даль. Она покинула дворец, и теперь ей не хотелось думать о том, что оставалось назади; она даже позабыла, кажется, что императрица станет негодовать на ее отсутствие в церкви. Снова весело и радостно было у нее на душе; точно это сияющее, полное света и жизни раннее утро заглянуло ей в сердце и разогнало там ночной сумрак.
Они поравнялись с лодкой, в которой три рыбака собирались забрасывать в море невод.
— Брось им золота, Херимон, — сказала молодая женщина евнуху, — и вели гребцам остановиться; пусть рыбаки забросят сеть на мое счастье.
С любопытством смотрела она, как, объезжая большой круг, рыбаки спускали на дно узкую, длинную сеть, как потом они поехали вокруг захваченного ею пространства, шумно загребая веслами, а один из них, встав на носу лодки, бросал в воду камни, чтобы испугать рыбу и загнать ее в сети. Громко звучали короткие всплески падающих камней. Темные очертания ладьи необычайно красиво рисовались в косых лучах утреннего солнца на золотисто-сером море.