Но вот впереди послышались тяжелые мерные шаги и позвякивание колокольчиков, какая-то чудовищная, гигантская тень мелькнула на повороте пути… Склирена хотела бежать назад, но ноги ее не слушались; она прижалась к стене и широко раскрытыми глазами, недоумевая, смотрела на целый ряд таких же гигантских, чудовищных теней. Караван тяжело нагруженных верблюдов, медленно колыхаясь, поднимая пыль, проходил перед ними. Как звенья длинной таинственной цепи, мелькали одно за другим странного вида животные, веревками привязанные друг к другу и к шедшему впереди их ослу. Безмолвно покачиваясь на своих седлах, дремали усталые погонщики, и, в сумерках, среди засыпающих полей, весь караван казался созданием больного воображения.
У агиазмы небольшой часовни над освященным источником, где теплилась денно и нощно зажженная благочестивою рукой лампада, пешеходы свернули на боковую тропинку и, между двумя виноградниками, начали спускаться в лощину. Сыростью и запахом травы пахнуло им навстречу.
Там, под огромным, развесистым платаном, белела каменная лачуга. У входа, озаренный последним мерцанием дня, сидел седобородый старик в белом одеянии.
— Вот он… — он дома, — прошептала Евфимия.
— Мы посидим здесь, Севаста, — сказал Херимон, — ты одна должна подойти к нему. Если мы тебе понадобимся — позови.
Склирена остановилась в нерешимости.
— Мне страшно, — чуть слышно прошептала она, и дрожь пробежала по ее спине.
— Неужели же, не поговорив с ним, вернуться домой! — воскликнула Евфимия.
Домой! Это значит возвратиться к беспросветному горю, к ежедневным страданиям… У Склирены нет более сил… она бодро шла сюда лишь потому, что ей светилась смутная надежда…
— Я пойду к нему, — решительно сказала она и двинулась вперед.
В одно мгновение прошла она сотню шагов, отделявшую ее от лачуги. Старик поднял голову и спокойно смотрел на приближавшуюся к нему женщину.
— Что тебе надо? — тихим голосом спросил он.
— Я хочу говорить с тобой.
Он указал ей место рядом с собой на скамье. Она села, и, странно, первый звук его ласкового старческого голоса придал ей смелости. Она старалась разглядеть в сумерках его изрытое морщинами лицо, седую бороду и шапку густых белых волос. И этот голос, и это лицо казались ей знакомыми; она старалась припомнить, где встречалась она с ним… Она внезапно вспомнила приснившегося ей на Принкипо старца, и в ее душе вдруг создалось убеждение, что его же видит она наяву.
— Старик, — смело начала она, — я слышала, что ты знаешь сердца людские, что тебе ведомы сокровенные тайны природы… Помоги моему горю — я осыплю тебя золотом, малейшее твое желание будет исполнено.
Старец погладил свою седую бороду.
— Должно быть, у тебя много власти и много золота, хотя ты и в простой одежде. Но я не ищу ни того, ни другого… Мне не надо награды, но, если возможно, я помогу тебе. Какое же у тебя горе?
Слезы сверкнули на глазах ее. Она опустилась на траву, почти у ног старика, и закрыла лицо руками.
— Я люблю одного человека, — начала она, — он чужеземец… Он молод; у него едва начинает пробиваться борода. Всем наделила его судьба: прямой и открытый нрав, красота, рост, сила… Он сложен как Аполлон… на коне сидит, точно прикованный к нему… в опасности он впереди всех…
Рыдания прервали слова ее. Старец нагнулся к ней, как к ребенку, и взял, утешая, за руку.
— Он не любит меня!.. — сквозь слезы продолжала она. — Малейший оттенок любви в моих речах пугает его… Он избегает встреч… Когда я пою ему и играю на лютне — он не слушает… Если б он любил другую — я знала бы по крайней мере, кто мешает моему счастью, и сумела бы обойтись с нею… но он никого не любит. Он в моей власти, я могу его убить, заключить в темницу; но я хочу, чтоб он душой принадлежал мне, чтоб мною были полны мысли его, чтоб он думал обо мне и днем и ночью, чтоб без меня ему не было жизни, как мне без него…
Медленно кивая головой, старик слушал ее страстные речи. Кругом стояла тишина; только далеко в полях однообразно и грустно кричала какая-то птица. В потемневшем небе загорались звезды, воздух полон был ароматом полевых трав, и вся эта душная ночь, не остывшая еще от дневного зноя, казалось, прислушивалась к словам Склирены.
Долго молчал старик, выслушав ее исповедь.
— Я знаю средство помочь тебе, — сказал он наконец, — слушай и реши, согласна ли ты. Я могу наделить тебя дивным даром. Ты умеешь петь и играть на лютне; необыкновенную силу придам я твоим песням, чуден сделается звук твоей лютни, но особенно звонка и певуча станет главная, тонкая струна ее. Все страдание твоего сердца перейдет в звуки; каждый раз, когда ты забудешь о себе для него, когда ты всю жизнь свою готова будешь разбить для его минутного счастья — песнь твоя получит чудесную силу и страшное могущество. Вряд ли что устоит перед такою песней. Но чудная связь установится между тобою и лютней, все волнения твоего сердца будут дрожать на ее струнах; каждый раз после вдохновенно-могучей песни будет рваться тонкая струна, и, когда она оборвется в третий раз, с нею вместе оборвется и жизнь твоя… Вся твоя сила, все твое чувство уйдет в эти песни, и если только эта сила может покорить его, то в конце концов он будет твой, — беззаветно, без малейшей тени сомнений… но за то ты умрешь, потому что я вложу в эту лютню твою душу…
Склирена вздрогнула; страх снова охватил ее. Она так боялась смерти… Старик заметил это.
— Не бойся, дитя мое, — сказал он ей, — ведь если ты не хочешь, то и не надо. Но другого средства помочь твоему горю у меня нет. Знай, что в мире не существует силы могучее звона последней струны, перед тем, как она обрывается вместе с жизнью… больше своей жизни, больше своей души человек не может дать…
Руки Склирены были холодны, как лед; голова горела, мысли путались… Она сделала движение…
— Старик, не говори так, — с мольбой сказала она, — мне страшно… я боюсь смерти…
— Погоди, — кротко ответил он, — я сыграю тебе.
И он взял лютню, которая лежала около него. Смело ударил он по струнам и запел. Он словно вдруг помолодел; голос у него внезапно стал более звонким, и, казалось даже, пламенем жизни загорелись его старческие очи. Пел он на каком-то незнакомом языке, и, с первых же звуков его песни, Склирена доверчиво повернулась к нему, и страх ее пропал бесследно. Она не понимала слов, но эти звуки проникали в ее душу и были ей понятнее всяких слов. Легко и спокойно сделалось вдруг на душе ее. Чудилось ей, что в светлые годы детства она уже видела и полюбила этого старика; она давно знает, ей всегда слышалась, — она не могла только вспомнить и вложить в звуки эту дивную песню, которая тихо и торжественно льется во мраке теплой летней ночи по уснувшим полям в далекое, недосягаемое звездное небо.
С тихою радостью, с тихою грустью встают перед Склиреной умчавшиеся счастливые дни детства, — и ей не жаль их, ей так легко и отрадно…
Словно издали прозвучал знакомый, любимый голос; милый образ, казалось, склонялся над нею во мраке; сильнее и сильнее разгораясь, забилось сердце… Она знает, для кого оно бьется, чьим дыханием дышит ночной ветерок, чьи очи горят далекими звездами, кем живет эта безмолвная ночь… И внезапно, с необычайною силой проснулась в ней надежда на счастье, готовность отдать всю жизнь за мгновение…
Он смолк, склонясь над лютней. Зачарованная сидела Склирена, и звуки умолкнувшей песни еще дрожали в ее ушах…
— Как хорошо! — прошептала она наконец. — Никогда никто не слыхал такого пения.
— Ты могла бы петь так же, — заметил он.
В душе ее снова закипели надежды на счастье, и снова холодная, леденящая мысль о смерти, как страшный призрак, встала перед ней.
— Ты не можешь решиться, — сказал ей старик, — и я понимаю твою борьбу. Нелегко отказаться от себя самой… но ты решишься, ты поймешь, что иначе не стоит жить. И вот тогда, когда за недолгое счастье тебе не жаль будет отдать всю свою жизнь, выйди под эти вечные звезды, немые свидетельницы нашего разговора, взгляни на далекое небо и скажи: «Я решилась!..» — и мой дух прилетит невидимый, легкий, как дуновение ветерка, — и я возьму твою душу и вселю ее в лютню, и лютня оживет, и чудная сила окажется в ней…