— А ты что сказал?
— Ну, я сказал, я осознаю, что мы сейчас расстаемся, но наше расставание превращает прошлое в настоящее, поскольку я, подходя к этому вопросу практически, суммирую все счастливые мгновения наших отношений, мгновения, которые будут длиться и в будущем, и пытаюсь забыть недавние несчастливые.
— Точнее не скажешь. Как же он это воспринял?
— Он закатил такую истерику, что в его речах не осталось ни капли здравого смысла. По его словам, именно я решил, что мы должны расстаться, а он пришел, вовсе не думая, что мы видимся в последний раз. Для меня типично, сказал он, то, что я принял это решение за него и сделал вид, будто это он сам все решил. Он даже заговорил о планах, которые мы строили на будущее. Сказал, что мы собирались съездить к тебе в Лондон.
— Да, мы действительно говорили об этом в Боппарде, прежде чем распрощаться, правда, я никогда и не думал, что это серьезно.
— Он сказал, что я обещал свозить его в Венецию и в Африку. Обезумел он настолько, что после нескольких стаканов вина заговорил так, словно в тот самый вечер мы могли поехать в бар или в гости к друзьям. Он выглянул в окно и пожаловался на плохую погоду. «Нам никогда не поймать такси», — сказал он.
— Вероятно, в глубине души он не хочет с тобой расставаться. В конце концов, с тобой жить ему было гораздо спокойней, чем предстоит с Хануссеном.
— Разумеется, больше всего он жаловался на то, что я погубил его жизнь. Мол, Хануссен сказал ему, что пока я его не сгубил, он был невинным, здоровым молодым баварцем, ничего, кроме пива, не пившим. Потом я встретил его и совратил, помешал ему нормально развиваться, заставил сорить деньгами, в результате чего ему нечего было посылать матери. Я научил его пить вино и спиртные напитки и поднял его жизненный уровень выше того, что характерно для его класса. Он вообще много говорил о принадлежности к своему классу — мол, он простой крестьянин и этим гордится, хотя я, наверно, настолько его развратил, что он уже никогда не сумеет снова стать таким же невинным, каким был до знакомства со мной. Тем не менее он похвастался, что теперь, став респектабельным гражданином, он намерен жениться на одной из Хануссеновых дочерей — то ли Хельмгрин, то ли Гринхельм, — названных, разумеется, в честь вагнеровских валькирий.
Они выпили еще рейнского вина. Пол сказал:
— Однако я не совсем понимаю. Чего хотел Генрих? Чтобы Хорст, его друг, который должен был помочь ему тащить багаж, отправился вместе с вами развлекаться?
— Хорст? Его друг? Это нереально! Видел бы ты его! Когда Генрих нес всю эту околесицу, он, наверно, забыл о том, что должен прийти Хорст. — Иоахим встал из-за стола и подошел к двери. Затем, обернувшись и окинув взглядом всю комнату, сказал: — Этот друг не из тех людей, с которыми ходят в бары или ночные клубы и весело проводят время.
— Что же он за человек?
— Просто ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ! Похож на черного демона разрушения. Оглянись вокруг, и ты увидишь, что он за человек.
Иоахим стоял на маленькой площадке у входа в квартиру. Он вскинул руку в полупародии на нацистское приветствие. Глаза его горели, когда он оглядывал все вокруг — режиссер, хозяин балагана.
— Ты хочешь сказать, что это он все разворотил?
— Да. Об этом я и должен тебе рассказать. Пока мы с Генрихом разговаривали, в дверь позвонили. Я поднялся было, чтобы открыть, но не успел — открыл Генрих. Звонивший вошел в такой жуткой спешке, словно боялся, что я могу его не впустить и захлопнуть дверь у него перед носом. Не успел я понять, кто это такой, как он уже стоял посреди квартиры. — Иоахим вышел на середину комнаты и остановился там, где стоял в тот вечер Хорст. — Именно там, где я сейчас.
— Что же это был за человек?
— ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ! — повторил Иоахим. Глаза его были раскрыты так широко, словно он видел стоявшего перед ним Хорста. — Одет в черную кожу, волосы черные, а лицо очень бледное, как слоновая кость. Он был похож на рыцаря в доспехах с дюреровского рисунка пером. Когда он вошел в квартиру, своему другу Генриху он ничего не сказал, даже, кажется, на него не взглянул. Потом он сказал ему «хайль!», и оба вскинули руки в нацистском приветствии. Только представь себе — все это в моей квартире! Но даже в этот момент я не мог отделаться от мысли, что все это ужасно ЗАБАВНО — я вспомнил свои чудесные вечеринки и чудесных людей, которые сюда приходили. Потом он, как деревянный, размеренным шагом подошел к Генриху и сказал: «Принеси испорченную униформу!» Генрих ринулся за перегородку, к шкафу, где хранил свою одежду, и достал униформу, которую я заплевал. Разумеется, понять, что с ней случилось, они не могли — просто с виду она была заметно испачкана. Генрих, правда, догадывался, что я с ней сделал, но точно не знал. Возможно, в одном-двух местах форма была покрыта слизью, как будто по ней проползла улитка. Я не видел. Но очень на это надеюсь. Тут Хорст, похоже, впервые заметил меня. Он повернул голову — резко, как на военном параде, — и посмотрел на меня, пристально, но абсолютно без всякого выражения в глазах. Впечатление было такое, будто он смотрит на меня, но ничего при этом не видит. Потом, точно обращаясь к толпе, а возможно, и к чему-то абстрактному, к некой отвлеченной идее, он выкрикнул казенным, бесстрастным голосом: «Вы обвиняетесь в PARTEIUNIFORMSHÄDUNG!»[55] Я еще подумал, что немецкий — просто замечательный язык, если на нем можно выговорить подобное слово.
— Осквернение партийной униформы. По-моему, это преступление. Как же ты на это обвинение отреагировал?
— Сначала я вообще ничего не ответил. Просто в голову ничего не пришло. Возможно, я был чересчур занят разглядыванием Хорста. Форма у него была слишком черная и не походила ни на одну из тех нацистских униформ, которые мне доводилось видеть. Она так гармонировала с его волосами, глазами и маленькими прямыми усиками, как будто он специально с этой целью сам придумал фасон и цвет. К тому же я не переставал задавать себе вопрос, насколько я привлекаю Хорста и, раз уж Генриха больше у меня не было, не прельщает ли меня перспектива познакомиться с ним поближе. Месть Генриху была бы забавная. Генрих уже принес Хорсту испачканную униформу и держал ее у него под носом, точно некую оскверненную непотребным образом напрестольную пелену. Хорст посмотрел на нее, а потом, свирепо глядя на меня, спросил: «Это вы сделали?»
Мне пришло в голову, что Хорста никто не уполномочил меня допрашивать, и я не обязан отвечать. В конце концов, я не был даже уверен в том, что они с Генрихом — члены нацистской партии. Они могли просто-напросто играть роль, которую сами для себя выдумали или выдумал для них этот безумный фанатик Хануссен. Хорст мог быть попросту ненормальным, нарядившимся в униформу, которую сам и придумал. Я решил, что мне, наверно, следует, попросить их предъявить партийные билеты. Потом я подумал, что даже если у них и есть настоящие партийные билеты, полномочий у них все равно нет никаких. Нацисты — это не правительство и не полиция, по крайней мере, пока. Я сказал: «Я не намерен отвечать на ваши вопросы. Покиньте мой дом, или я позову полицию».
Тут Генрих впервые после прихода Хорста открыл рот. Он сказал: «Ты осквернил мою униформу, и я имею право требовать ответа».
Ну что ж, я действительно считал, что Генрих имеет право узнать, почему я осквернил его замечательную униформу. Стараясь ясно дать понять, что я отвечаю ЕМУ и не отвечаю Хорсту, я сказал: «Эта униформа непристойна и отвратительна. Если ты не уберешь ее отсюда, я ее разорву».
Хорст решил, что я адресую свой ответ ему, как представителю «партии». Он сказал: «Поскольку вы осквернили партийную униформу, мы сейчас оскверним вашу квартиру». Он ринулся на кухню, взял из ящика молоток и дал Генриху складной нож — возможно, тот самый, что ты когда-то подарил ему на память. Потом Хорст принялся как безумный носиться по квартире, бить плафоны всех ламп, зеркало в ванной, ломать книжные полки. Затем он начал корежить стулья. Наверняка он ПОРАЗИТЕЛЬНО силен. Он разразился громкой непристойной бранью по поводу декадентского еврейского искусства. Генрих последовал его примеру и исполосовал ножом обивку тахты и кровати. Но он особенно не кричал. Меня даже удивило то, что он так притих. Наконец он бросился на ковер и принялся скулить, как собака.