— О чем ты все это время думал?
— В общем-то ни о чем. Именно это и было забавнее всего. Ну, сначала я, наверно, просто смотрел на них, как смотрят спектакль или наблюдают за киносъемками. Мне казалось, что меня это все не касается. У меня и в мыслях не было того, что «они же портят мое имущество». Такого чувства, что они портят именно мое имущество, у меня почти не возникало, — повторил он. — Было только чувство облегчения оттого, что несколько дней назад я совершенно случайно отнес все свои фотографии к себе в комнату в доме родителей, и порвать их им теперь не удастся. Те прекрасные снимки Генриха, которые я сделал на Рейне! А изменило все то, что когда Генрих рухнул на пол, Хорст взял у него нож и принялся кромсать книги, отдирать обложки, кромсать страницы, выдирать иллюстрации. До той поры все мое имущество казалось бутафорией, реквизитом для фильма, который мне предстоит когда-нибудь снять. Пока Хорст не накинулся на книги, у меня не было такого чувства, что эти вещи принадлежат мне. И даже тогда я поначалу испытывал негодование только из-за того, что Хорст смахивал на вандала из какого-то ужасного далекого прошлого, на вандала, уничтожающего Литературу — я и сам удивился, как глубоко меня волнует Литература, но все еще не думал о том, что «это же мои книги». И только тогда, когда он начал кромсать своим ножом чудесное издание «Сказок» братьев Гримм с красивыми старинными гравюрами в качестве иллюстраций — книгу, которую я читал в детстве, да и сейчас еще порой читаю, достаю с полки, когда поздно прихожу домой с вечеринки, — только тогда у меня возникло такое чувство, что он УБИВАЕТ во мне душу. До той поры я попросту за ним наблюдал. Но тут я промчался через всю комнату и вырвал книгу у него из рук. Мне совсем не было страшно, мало того — у меня было такое чувство, будто я наделен нечеловеческой силой и способен на все, на что толкнет меня мой рассудок, вернее сказать, мой гнев. Книгу мне действительно удалось у него отнять — вон она, на тахте, только обложка оторвана, а гравюры целехонькие.
— Что же он сделал?
— Полоснул меня по лицу лезвием складного ножа.
— Ну и ну, тут уж, наверно, ты до смерти перепугался!
— Напуган я все еще был совсем немного, ничуть не больше, чем тогда, когда просто пассивно наблюдал, как он портит мои вещи. Когда он набросился на меня с ножом, мне было скорее любопытно, чем страшно. Мне стало интересно, как ученому, хирургу, делающему операцию, хотя хирургом был мой убийца, а операция делалась на моем лице. Я просто сгорал от любопытства… стоял, разинув рот, как загипнотизированный, и ждал, что произойдет.
— Он что, и после того, как поранил тебе лицо, не угомонился? Как же ты ухитрился его остановить?
— По правде говоря, — медленно произнес Иоахим, — остановил его Генрих. Если бы не Генрих, он так и продолжал бы наносить мне раны. Так что Генрих, можно сказать, спас мне жизнь, хотя я отнюдь не стал его за это больше любить.
— Как же он спас тебе жизнь?
— Я, честно говоря, не замечал, чтобы он что-то делал, кроме как валялся на полу и скулил. Все мое внимание было сосредоточено на Хорсте. Но когда Генрих увидел, что лицо у меня все в крови, он поднялся с пола. Он пришел в ужас. Но кричать он не стал. Единственное, что он сделал — это очень испуганно прошептал: «Хорст, прекрати!» И Хорст действительно прекратил. Все это было нелепо и УДИВИТЕЛЬНО!
— А потом?
— Судя по всему, оба вспомнили, зачем пришли. Они удалились на отгороженную Генрихову половину и вынесли оттуда его чемоданы — наверняка битком набитые моими вещами. Я даже не потрудился пока проверить. Они вышли за дверь, точно воры с мешками награбленного добра. Генрих перебросил через плечо униформу, которую он, разумеется, не упаковал, поскольку она была нужна ему как «вещественное доказательство». Когда он проходил мимо меня, мне вдруг показалось, что он хочет от нее избавиться — думаю, потому, что для него она все равно пропала, к тому же была омерзительной, за что нес ответственность я. Как бы там ни было, он ШВЫРНУЛ ее в меня, прямо в залитое кровью лицо, отчего она сделалась еще грязнее и противнее. Поступил он не очень по-дружески, хотя и только что спас мне жизнь. Вероятно, это доказывает, что он не хотел меня спасать.
— А он сказал что-нибудь, когда ее швырнул?
— Да, и с тех пор я пытаюсь понять, что он имел в виду.
— Что же он сказал?
— Всего одно слово: «ДЕРЬМО».
— А ты что-нибудь на это ответил?
Впервые за весь вечер Иоахим искренне рассмеялся.
— Мне стало интересно, не думает ли он, что я насрал на его замечательную униформу, поэтому я ответил: «Не дерьмо, а СЛЮНА!»
— А может, он имел в виду, что это ты — дерьмо? — Пол расхохотался.
Смеялись оба. Потом их смех сменился тем настроением, которое, казалось, было хуже депрессии. То было предчувствие безысходности, ожидавшей всех и вся — предчувствие новой картины мира.
— Кстати, а за полицией ты послал?
— Нет. Да и не было смысла. Полицейские, если бы они даже догнали Генриха, поверили бы всем показаниям против меня, которые ему велел бы давать Хануссен. Ведь полиция — тот же Эрих Хануссен, разве что в отличие от него имеет право носить оружие.
— Так что же ты сделал?
— Что я сделал? Ну, пошел к своему врачу. Это очень хороший врач. Он еврей.
Потом Иоахим обхватил голову руками и просидел так минут пять. А опустив руки, он внимательно оглядел комнату, останавливая взгляд на обломках крушения. Полу вспомнилось, с какой гордостью обозревал он некогда свою квартиру.
— Ну что ж, Пол, думаю, вечеринка, которая началась три года назад, когда Эрнст привел тебя сюда в тот первый вечер, окончена.
— Все, что сломано и разбито, можно заменить. Ты еще сможешь устраивать вечеринки. У тебя много друзей. В конце концов, Вилли, первый из твоих друзей, с которым я познакомился в Гамбурге, только что помогал тебе наводить порядок, как помогал наводить порядок после той первой вечеринки.
— Разве я не говорил тебе, что Вилли женится? К тому же, как тебе известно, Вилли для меня слишком хорош. По-моему, мне было бы интереснее жить, скажем, с Хорстом. Мне нравится думать о его черном мирке.
— Вилли и сам говорил мне, что собирается жениться. Его Braut — нацистка. Как ты думаешь, Вилли тоже станет нацистом?
— Нет, никогда. Ни в коем случае. В Вилли, пускай даже он вступит в партию, нет ничего от нациста. Ведь значение имеет только то, каков человек в душе. Самое страшное, что в наши дни очень многие стали в душе нацистами, даже не будучи пока еще членами партии.
— Во всяком случае, другой твой друг, Эрнст, членом нацистской партии никогда не будет.
— Эрнст не желает больше со мной общаться. Он слишком ВАЖНИЧАЕТ. Совсем в небеса воспарил. — Иоахим поднял руку к небесам. — Он все кружит и кружит, думая, где бы спуститься на землю. По-моему, вряд ли уже в Германии. Наверно, приземлится в Англии. Тогда ты сможешь каждый день ходить к нему в гости и любоваться его коллекцией, привезенной из Гамбурга.
Они выпили еще по стакану, после чего Иоахим, подняв свой стакан, сказал:
— Ну, выпьем за твое пребывание в Берлине, за поездку к твоему другу Уильяму Брэдшоу, который мне очень понравился. Он такой умный, такой занятный. Правда, его друг мне понравился меньше. — Потом он спросил: — Ты еще в Гамбург вернешься? Как долго ты пробудешь в Берлине?
— Не знаю. Мы с Уильямом хотим поговорить о своей работе. Намереваемся каждый день встречаться.
— A-а… твои стихи! Вы что, будете вечно этим с ним заниматься?
— Конечно нет. Мы с Уильямом будем друзьями всю жизнь, это я знаю. Но не всегда будем вместе.
Наступила долгая пауза, в конце которой Иоахим сказал:
— Помнишь те долгие разговоры о жизни и поэзии, о фотографии и ЛЮБВИ, которые мы с тобой вели, пока Генрих принимал солнечные ванны на скалах — когда мы говорили СЕРЬЕЗНО?
— У меня очень плохая память на события, но я помню все, о чем мы тогда говорили.