С видом человека здравомыслящего и непредубежденного, причем не лишенного обаяния, Эрнст, склонив голову набок, обдумал этот вопрос:
— Не очень-то они меня любят. Они терпят меня, потому что выросли, успев ко мне привыкнуть. Мы с мамой даем им пишу для шуток. Разумеется, я знаю, что я смешон. Зачастую я сам над собой смеюсь, как в тот вечер, когда я пришел к обеду в крикетке и блейзере, да ты помнишь. Мне было очень весело. Я люблю Иоахима и Вилли. Их шуточки на мой счет доставляют мне удовольствие.
— Ты им нравишься. Они сказали мне это, когда я был с ними в Schwimmvad без тебя.
— Судя по некоторым местам в твоем Дневнике, я бы такого вывода делать не стал.
Желая раз и навсегда покончить с возникшими между ними недоразумениями и ради этого признать всю чудовищность прежнего своего отношения к Эрнсту, Пол объяснил:
— Все это я написал о тебе в своем дневнике потому, что в известном смысле ты казался мне мертвецом.
Все так же склоняя голову набок и сохраняя позу человека, хладнокровно оценивающего ситуацию, Эрнст заговорил тоном профессионального философа, беспристрастно обсуждающего несколько несообразный тезис молодого, очень молодого и простодушного коллеги:
— Уточни, что ты имеешь в виду, употребляя слово «мертвец», когда речь идет об одном из двух друзей в контексте дружеской дискуссии между ними, если фактически оба они, оказывается, живы? Полагаю, что для человека, который стремится стать серьезным писателем, подобная формулировка не совсем точна.
— Когда я с тобой, вместе с Вилли и Иоахимом, у меня иногда возникает такое чувство, будто ты благоденствуешь за счет их жизненной силы, дабы доказать самому себе, что ты жив.
Эрнст нежно взглянул на Пола.
— Быть может, когда я наедине с тобой, у меня возникает более искреннее чувство, что я жив, чем когда я с ними обоими. Есть разница между неким чисто физическим ощущением здоровья с ними и чем-то… ну, скажем, духовным, по крайней мере, поэтическим — с тобой.
Пол взволнованно произнес:
— На самом-то деле ни один из нас не нравится тебе так, как ты думаешь. Тебе хочется в нас превратиться — перенять нашу физическую сущность и то, что ты называешь моей духовностью, — а это что угодно, только не любовь. Любовь — это общие пристрастия людей, которые отличаются друг от друга — а не попытка впитать чужую жизнь. В любви один получает наслаждение от своего несходства с другим или другой. За твоим желанием присвоить себе качества другого человека, которых, по-твоему, тебе недостает, таится глубокое чувство обиды, стремление уничтожить человека, наделенного этими качествами. — (Пытался ли он уничтожить Марстона?) — Ты говоришь, что восхищаешься Иоахимом за его врожденную жизненную энергию и хотел бы стать таким же беззаботным, как он, но в то же самое время презираешь его за рассудительность и осторожность, да и за то, что он интересуется не только коммерцией. В глубине души ты считаешь, что в соответствии с твоими торгашескими критериями в мире коммерции он должен добиться успеха, хотя тебе и известно, что критерии эти — смерть, мавзолей наподобие дома твоей мамаши. Ты восхищаешься дружбой Иоахима и Вилли, но, хотя ты так высоко ценишь дружбу (и действительно, наверно, нуждаешься в ней больше, чем во всем остальном), в конечном счете, ты считаешь их легкомысленными. Когда ты анализируешь почерк тех гениальных французских и немецких писателей, ты делаешь это не столько ради того чтобы похвалить их сильные стороны, сколько для того, чтобы привлечь внимание к слабым. Ты самоутверждаешься, обнаруживая недостатки в людях, которых считаешь более полноценными, чем ты сам. Ты вынужден это делать, потому что их жизненная сила лишает тебя веры в твою собственную.
Эрнст сидел не шелохнувшись, как покойник. Потом он сказал:
— Все это правда. Она мне давно известна, но самому себе я в этом никогда не признавался. Это правда. Я мертвец.
Наступила такая тишина, словно они достигли какой-то цели. Возликовав, Пол нарушил молчание, заставив себя громко расхохотаться.
— Нет, Эрнст, конечно же, ты не мертвец! Конечно же, я сказал неправду! Все это я взял из книги, которую сейчас читаю.
Эрнст проявил слабые признаки пытливого интереса:
— Ах, из книги! Как интересно! Можно узнать фамилию автора?
Он достал из кармана блейзера карандаш и записную книжку.
— Д.Г.Лоуренс. «Фантазия бессознательного».
Записав это, Эрнст с похоронной прямотой произнес:
— Тем не менее, я мертвец, это правда. Но ты можешь помочь мне воскреснуть.
— Пойдем все-таки погуляем.
Гостиница стояла на самом краю Альтамюнде. Перед ней, прямо у входа в кафе, заканчивалась бетонная прогулочная площадка. Тремя ступеньками ниже, вдоль края пляжа, по опушке соснового бора тянулась тропинка, одна из многих на берегу. Когда они шли по этой тропинке, справа от них был пляж, а за ним — море. Там стояли шезлонги и несколько палаток. Лежали на полотенцах и матрасах купальщики. Некоторые стоя вытирались. Небо уже очистилось от туч. Светило солнце. Пляж сверкал желтизной, словно крапчатая яичная скорлупа, волны накатывали на берег искрящимися параллельными цепочками. На пляже резвились парни и девушки. Дальше от моря, меж розоватыми стволами сосен, виднелись ноги гуляющих — ноги, мелькающие в сплетении света и теней.
Пол принялся рассматривать Эрнстовы проблемы с клинической точки зрения, как заболевание, «случай» — подобно тому, как Уилмот, возможно, рассматривал Половы. Он решил, что «спасет» Эрнста деятельность, которая именуется «творческой» (Пол склонен был считать «творчество» лечебным средством, доступным каждому. Уилмот же наверняка так не думал).
— Вот что, Эрнст, тебе следует заняться переводами. Ты любишь английский язык и говоришь на нем лучше большинства англичан. Если ты сумеешь воплотить свою любовь к английскому в прекрасном немецком, ты будешь счастлив.
— Я уже пробовал. Ты никак не поймешь, Пол, что для творческой работы я попросту слишком слабоволен — правда, сам-то я отдаю себе отчет в том, что, сумей я ею заняться, это было бы решением большинства, хотя и не всех, моих проблем. Я знаю себя лучше, чем ты меня. В моей натуре нет даже малой толики творческой жилки.
— Но ты же хочешь, чтобы тебя любили, чтобы тобой восхищались, ты же честолюбив.
— Это верно, в какой-то степени, — сказал он, упиваясь своим отчаянием, — но разве ты не способен представить себе человека, сознающего, что все его честолюбивые замыслы — всего лишь тени, подобные сделанному углем на холсте наброску картины, которую художник — и он это знает — никогда не напишет, которой так и суждено навсегда остаться наброском? Само по себе честолюбие — это всего лишь набросок углем, его не оживить яркими цветами. И все же художник достаточно талантлив, и потому этот набросок навсегда остается у него перед глазами, причиняя ему страдания, как нереализованная, нереализуемая возможность. Вот и я такой же. Но мне известны мои недостатки, поэтому ни свои успехи, ни неудачи я не принимаю всерьез. В общем и целом я вполне счастлив, у меня есть книги, есть мой кабинет, есть друзья. И, конечно же, есть моя милая, милая мама, которая занимает половину моего мира, да и Гамбург я люблю, и всегда можно съездить в Санкт-Паули. Мои философские воззрения, если можно их так назвать, состоят в том, что я счастлив, поскольку у меня нет достаточной причины быть несчастным.
— Пойдем искупаемся.
Они разделись под соснами. Море оказалось очень мелким. Пришлось долго шлепать по воде в поисках глубокого места. Они купались почти час и гораздо лучше ладили друг с другом, когда плыли бок о бок и лишь изредка перебрасывались в море словечком-другим.
Вернувшись в гостиницу, они поднялись к себе в номер, который оказался тесноватым. В комнате были две сдвинутые узкие кровати, умывальник с зеркалом на стене, комод, шкаф. Эрнст подошел к умывальнику и уставился в зеркало. Дабы получше рассмотреть свое лицо, он надул щеки, точно оратор, собравшийся произнести речь. Он расстроился, увидев на щеке, примерно в полудюйме ото рта, маленький белый прыщик, который, как он понял, грозил вырасти до размеров фурункула и обезобразить лицо.