Поэтому Алекс так и остался на ковре, всё так же впивался в него ногтями, чувствуя облегчение, когда боль особенно резко давала себя знать. Из-под ногтя на указательном пальце стекла капелька крови, и это было уже трудно стерпеть, так что Алекс невольно отцепился от ковра и сел на пятки, обессиленно сложив руки на коленях и глядя в потолок. Будто показывая Господу Богу своё измученное, залитое слезами лицо. Будто спрашивая: «Ты здесь, Бог? Это я, Алекс»*.
Алекс, вообще-то, не очень верил в Бога — это было довольно трудно после тринадцати безрадостных лет жизни в приюте. Ему не верилось, что милосердный Бог, о котором он столько слышал на каждой воскресной службе, куда воспитатели гнали их силой, мог допустить, чтобы его родители, добрые люди, никому не причинившие зла, умерли. И чтобы он остался один. Он ещё многого не мог понять и принять из того, что слышал, и поэтому верить не мог. То есть, он предполагал, что, наверное, есть там, на небе, некто, кто создал этот мир. Дал жизнь планете, изъязвлённой войнами, на которой от голода умирают дети, на которой он, трёхлетний ребёнок, остался сиротой. Но верить во всемогущество этого «некто», в его доброту и всепрощение не хотел.
Но ещё ни разу в жизни он не переживал таких сильных потрясений. Наверное, если бы его родители умерли сейчас, это было бы намного больнее и ужаснее, но, к счастью или нет, ни родителей, ни день их смерти он не помнил. Поэтому теперь, отвергнутый человеком, которого полюбил, оставленный в одиночестве (опять!), знающий, что его чувства, его искреннее желание быть рядом и дарить всего себя для Мэтта не стоят ломаного цента, он в бессилье смотрел на потолок, силясь разглядеть там что-то сквозь пелену слёз. Может, даже Бога. По крайней мере, сейчас ему больше не к кому было обратиться, некому было пожаловаться.
Кровь из-под ногтя всё текла, в месте трещины неприятно пульсировало, а он всё смотрел и смотрел в потолок и, кажется, молился. По крайней мере, его жалобная просьба о помощи была направлена куда-то. То ли к Богу, то ли к разумной Вселенной, то ли к родителям, которые, может, и правда смотрят на него с неба. К кому угодно, кто может ему помочь, кого тронут его страдания и мольбы.
Он не знал, сколько он просидел так, но в конце концов на него снизошло спокойствие. Если бы он посмотрел на себя со стороны, он бы отметил, что очень бледен, что глаза его кажутся больше на болезненном лице. Он выглядел жутковато, но действительно успокоился. Ему, по крайней мере, больше не хотелось выть и биться головой об стены, уж тем более как-то калечиться. Нет, ему не было всё равно, он всё так же остро переживал и чувствовал своё горе. Но теперь он нашёл в себе силы встать с пола и дойти до своей ванной, чтобы умыть отёкшее лицо. Опрометчиво сунув руки под горячую воду, он вскрикнул, когда под ногтем кольнула острая, отрезвляющая боль, и вывернул регулятор так, чтобы вода пошла ледяная. Умывать ею руки и лицо было очень неприятно, зато отёк и краснота почти сразу сошли.
Алекс нашёл в себе силы не только успокоиться и умыться, но и спуститься вниз, как ни в чём не бывало. Он устроился на кухне, всё ещё бледный и едва заметно дрожащий, включил телевизор и, пытаясь сосредоточиться на боевике, который начал смотреть с середины, только глубоко вдохнул, когда из комнаты Мэтта послышались шаги.
К счастью, у Мэтта хватило такта спровадить любовника до завтрака: Алекс слышал, как за ним закрывается дверь. На кухню он пришёл уже один, сонный, довольный, улыбающийся, и Алекс передёрнулся одновременно от ужасных воспоминаний и от мысли, что, может быть, однажды вот такой сонный и ленивый Мэтт, проснётся рядом с ним, а не с кем-то чужим.
— Ну что, выспался? Поедем сегодня в кино? — то ли Мэтт не знал, что Алекс догадался о ночном госте, то ли ему было на это наплевать. Он особо и не таился, когда закрывал за ним дверь.
— Не знаю, что-то не хочется, — ответил Алекс. Это даже не было ложью, это было только преуменьшением реального факта. — Я плохо себя чувствую. Кажется, действительно заболел.
Мэтт, сначала не обративший внимания на бледность и вообще усталый алексов вид, теперь присмотрелся и нахмурился.
— Да, что-то выглядишь ты хреново. Не надо тебе никакого кино, давай останемся дома, закажем пиццу и будем лениться. Только оденься потеплее.
Алекс хотел уже было сказать, что чувствует себя чересчур плохо, останется у себя в комнате и будет страдать в одиночестве, но иногда влюблённые люди ведут себя так опрометчиво и глупо. Ему достаточно было только представить, что он снова проведёт с Мэттом день, что будет сидеть рядом с ним, прижимаясь к нему как бы невзначай, и он сдался.
— Хорошо. Пойду принесу себе плед и носки, — сказал он и медленным шагом, будто чувствуя, что может что-нибудь натворить, снова побрёл на второй этаж.
***
В тот день Алекс не высидел рядом с Мэттом и полутора часов. Смотреть кино, ощущая его рядом, слыша его дыхание, было невозможно, и мальчик, сказав, что очень плохо себя чувствует, ушёл к себе в комнату. Пялиться в потолок и страдать. Правда, Мэтт, не подозревавший о причинах его «недомогания», через полчаса пришёл к нему, принёс горячего чаю и таблетку от головы. Алекс чуть не взвыл, когда услышал шаги на лестнице, но сдержался и даже слабо улыбнулся, когда Мэтт вошёл в комнату.
— Ого, совсем тебе хреново, да? — прохладная ладонь легла на горячий лоб, и Алекс не сдержал блаженного стона. Конечно, блаженство он испытал и от того, что рука Мэтта была такая холодная и принесла облегчение. Но в основном именно потому, что это была его рука, а не чья-то чужая. Мэтт, осмыслив только первую причину, руки не убрал, и остался чуть-чуть посидеть с болящим.
Алекс, для которого первые секунды прикосновения отозвались болезненным удовольствием, теперь скривился и едва не захныкал: больше терпеть мэттову ладонь на своей коже он не мог, да и сама она уже согрелась и больше не приносила физического облегчения. Мэтт, заметив страдальческую гримасу, отвёл руку.
— Тебе легче? Живой? Может, скорую вызвать?
— Не надо скорую, — прошептал Алекс. — Я просто посплю, и всё пройдёт.
Он и правда заснул тяжёлым крепким сном и не просыпался до следующего утра. Мэтт, никуда не планировавший уезжать в это воскресенье, несколько раз за вечер заглядывал к нему, но, увидев, что он спит, не будил. Утром, уезжая на работу, он отнёс Алексу в комнату стакан сока и несколько горячих вафель на тарелке, но снова не разбудил, решив, что сон — лучшее лекарство для молодого организма.
К тому моменту, как Алекс проснулся, вафли уже остыли, но менее вкусными не стали. Он знал, что Мэтта в доме нет, и это приносило несказанное облегчение. Он надеялся всё ещё раз обдумать, пока он один дома, пока ему никто не мешает, никто не смущает его своими зелёными глазами и снисходительной отеческой улыбкой. Он позавтракал, сходил в душ и почувствовал, что ему намного легче: вчерашнее болезненное состояние прошло. Однако ничем заняться не получилось: всё валилось из рук, мысли путались и мешали сосредоточиться, и Алекс забросил все начатые дела. Он попробовал было собирать паззл, но несколько деталей действительно были утеряны, и мозаику наконец пришлось убрать назад в коробку. Он попробовал рисовать — достал бумагу, карандаши разной жёсткости, капиллярные и гелевые ручки, даже краски, но, обнаружив, что снова рисует Мэтта, поспешил убрать всё назад.
Он ведь и порядок на столе навёл на днях именно потому, что ему надо было спрятать тысячу и один мэттов портрет. Только бы он не заметил и не узнал.
Ни смотреть телевизор, ни читать Алексу не хотелось, а мысли всё вращались и вращались вокруг Мэтта, его голоса, его глаз и рук, на которых порой красиво выступали вздутые вены, вокруг этой чёртовой родинки на пояснице, которую очень хотелось поцеловать.
День грозил стать бесконечно тянущейся пыткой, сплошными бездействием и отчаянием, и Алекс сделал единственное, что ему оставалось.
— Бабушка? — он сам не узнал своего голоса, когда заговорил вслух. — Можно я к тебе приеду?