Огромная бородища Митрича зашевелилась от кривой улыбки. Он снял шляпу — лысина засияла под солнцем — и низко поклонился Барышникову:
— Премного благодарен вам, батюшка. Да ведь стар я.
— А я и не буду утруждать тебя больно-то. У меня лакей молодой есть.
А ты станешь главным. Я тебе форму справлю с такими галунами, что ты и при дворце-то не нашивал. У тебя медали-то есть?
— А как же, батюшка, четыре штучки-с… А сверх того офицерский крест. Вся грудь увешена.
— Ну, стало быть, не надо лучше! Беру тебя!
— Сам государь изволил приколоть мне крестик-то. Оба мы с ним пьяненькие тогда были. Он говорит: «я, говорит, Митрич, люблю тебя… как папашу своего… На-ка, грит, носи. Да смотри, береги меня пуще». И при сих словах изволил снять крест со своея груди и мне приколоть. А вот я и уберег его… Ловко уберег благодетеля… — Митрич отвернулся, замигал, засопел, по его щекам покатились слезы.
— Не тужи. У меня тебе не хуже будет. У меня в намерении такие дела заворачивать, что ахнут все.
— Премного благодарствую. Я в согласьи.
Старуха Юсупова остановилась возле места, где продавали привезенных негров — под видом отдачи их в услужение богатым вельможам. Во дворец Юсуповых как раз требовались два негра. Был у них один, но состарился, да кроме того, граф Шереметев имеет у себя четырех негров, а Юсуповым в чем бы то ни было отставать от Шереметевых не хотелось. Старуха сторговала двух негров — одного плечистого, средних лет богатыря, другого — лет тринадцати мальчика с печальными глазами. Она заплатила высокую сумму, втрое превышавшую цену за хорошего русского слугу. Княгиня с внуками села в подкатившую за ней карету, поручив лакею с полицейским доставить негров на дом в рябике.
По её отъезде разыгралась сцена, заставившая многих даже из видавших виды случайных зрителей содрогнуться. Старуха Юсупова не знала, что ей придётся навеки разлучить отца с сыном. Если б она знала это, она купила бы вместе с мальчиком и отца его или же отказалась бы от покупки сына.
Когда отец, уже седоватый, но мускулистый, плотный человек, увидал, что его сына уводят, а он остается и, может быть, будет продан где-нибудь в другом государстве, он бросился к плачущему детищу; сын повис на его шее и замер. Белки огромных глаз отца засверкали, толстые губы скривились в страшную гримасу, обнажив ряд белейших, как саксонский фарфор, зубов. Он обнял сына, и вся его коренастая фигура напряглась, как бы приготовившись к защите этого тихого мальчика, единственной его радости в жизни.
— Бери! — И лакей с полицейским подошли вплотную к мальчику.
Отец, скрежеща зубами, принялся отчаянно что-то выкрикивать гортанным голосом и изо всех сил отлягиваться от лакея. Затем он обрушил на голову полицейского такой сокрушительный удар кулаком, что тот слетел с ног, вторым ударом он разбил лицо лакея. А когда на чернокожего набросились матросы, он расшвырял их и с диким воплем бросился в Неву. Его кинулись спасать, подплыли на двух лодках, вытащили за шиворот, но он, выхватив из кармана бритву, на глазах у сына перерезал себе горло.
Со всех сторон сбегались люди. Толпа враз воспламенилась, как подожженный стог сухого сена.
— Видали, братцы? Иноземец жизнь свою решил!.. Стало, не сладко и ему доспелось.
— На чужбине, братцы, он… В чужой земле… Пожалеть человека надо.
— Хоть он и черный, а душа-то у него, может статься, побелей, чем у иного барина.
— А вот ужо поглядим, какова у наших бар душа!.. Грудины-то им вспорем!
— Мало им крепостных-то своих, так из-за морей ищут потехи ради!
— Накажет их за это господь батюшка!
— Да еще как накажет-то!.. Цари им мирволят да потворствуют, а всевышнего не купишь!
Всех сильнее шумели набежавшие строительные рабочие, барская челядь, мастеровые.
4
Артель землекопов вместе со своим старостой, долгобородым Провом Лукичом, и подрядчиком пришагала, наконец, к двухэтажному каменному дому на Сенной. Подрядчик вытер платком вспотевший загривок и повел артель в полуподвальное помещение. Комната хотя и большая, но для тридцати душ довольно тесная; потолок — рукой достать, стены сырые, два небольших оконца. Нары в два ряда, скамьи, стол — вот и все убранство.
— А печка-то где же? Как же хлебы-то выпекать да обед варить станем?
— спросил староста. — Мы без печки не согласны.
— Не будет печки, мы лопаты в руки да и были таковы, — зашумела артель.
— Ну ладно, не орите, — сказал подрядчик. — Я кирпич предоставлю, а печника найдете сами.
На том и порешили. Подрядчик объявил распорядок:
— На работу, ребята, становиться в пять утра, с работы уходить в девять вечера, перерыв на обед — два часа.
— Ой-ой-ой! — зачесали землекопы в затылках. — Стало, это сколько же часов на тебя пуп-то надрывать? Эй, Лукич, а ну смекни.
Староста, пригибая к ладони пальцы и пошевеливая губами, сказал:
— Выходит, ребятушки, четырнадцать часов чистых… Много, хозяин.
— Много и есть… Да ты сдурел! — закричала артель. — Сквозь сутки, что ль, работать. Эй ты, мохнорылый черт! Не согласны мы без прибавки…
— Я вам прибавлю, окаянные! — зашумел на крикунов подрядчик. — Я вам так прибавлю, что своих не узнаете…
— Ну, так уж и не прогневайся, — раздались голоса. — Уж в таком разе так и работать тебе станем: разов десяток землю колупнем да и за раскур!
— А это вот на что? — сказал подрядчик, угрожающе потряхивая жилистым кулаком. — Ахну — зубы счакают. А нет — в часть да портки долой, только говори, где чешется.
Артель присмирела. Подрядчик ушел.
Корявая тетка Матрена достала из кошеля завернутую в чистый платок икону богоматери, достала молоток с гвоздями, приложилась к иконе, забрала в рот гвозди и полезла прибивать образ в передний угол. Она трудилась с иконкою, а тридцать человек, разинув рты, смотрели на нее. Староста командовал: «Выше, ниже, правей чуток… Ладно, колоти!» Когда икона была водружена, все стали креститься на нее, вздыхать.
Староста послал Матрену на рынок купить чего-либо поснедать всухомятку. А под вечерок пускай она собирает всех в баню. После же бани они, всем скопом, пойдут в трактир горяченького попить — как он называется… чай, что ли? Да и водочки можно будет пропустить по махонькой.
Матрена ушла. Лукич сел за стол, вынул из сундучка записную книгу, чернильницу с гусиным пером и счеты.
— Садись, ребята. Надо нам расход-приход смекнуть, — сказал он и надел грубой работы очки. — Значит, милые, робить мы будем с первого числа маия до Покрова, всего пять месяцев. Договоренная плата наша — по сорок копеек на день. Это в месяц ложится, выключая праздники, за двадцать пять ден… — он стал щелкать на счетах костяшками, — в месяц, стало быть, ложится десять рублев ровно. А за все пять месяцев на кажинную душу набегает по полсотни рубликов. Верно?
Все присмирели, внимательно вслушиваясь в речь вожака. Напряженная тишина нарушалась лишь мерным похрапыванием спавшего на нарах пьяного Митьки.
— На прохарченье сколько класть, ребята?
— Клади по три целковых на месяц с рыла, — сказал молодой паренек с заячьей губой, — по два пятака на день.
— Больно жирно! — замахали на него руками. — Клади, Лукич, по рублю на месяц.
— По рублю мало, ребята, — проговорил староста. — Давайте по два целковых, а там видно будет, можно и убавить.
Дальнейшие разговоры показали, что из пятидесяти рублей всего заработка каждый должен был уплатить своему барину пятнадцать рублей оброка да два рубля в месяц на харч — то есть десять рублей за все пятимесячное рабочее время.
— Вторым делом, ребята, кто за обедом будет материться — портки долой и по сидячему месту ложками лупить, — предложил староста.
— Ха-ха-ха! Согласны! — развеселились землекопы.
— Третьим делом, чтобы к нашей стряпухе Матрене ни-ни-ни… Она бабочка тихая, я пообещал ейной матери-старухе блюсти ее…
— Блюди, блюди! — опять захохотала артель. — Замок повесь ей либо колокольчик валдайский.