Литмир - Электронная Библиотека

Возле ворот Ивановых Тимофей с Яковом стоят, переговариваются тихо. Даром что не чужие, а не заходят, робеют. Приметили хозяина со знахаркой, примолкли и глаза в землю. Здоровенные мужики, кряжистые, а притихли, словно котята нашкодившие. Прошел мимо Иван, голову опустив. Не пригласил войти, слова не сказал. Те понимающе переглянулись; знать, совсем не ладно дело, коли без Велеславы не обойтись.

Попросила знахарка Илью в дом отнести да на печь посадить. Ефросинье велела во дворе обождать, дверь закрыла. Ивана в сенях оставила, дверь из сеней в горницу – нараспашку. Чтобы отец видя – не видел, слыша – не слышал. Сама в горницу прошла.

Что в горнице деялось, про то неведомо. Иван, как ему и было наказано, не видел и не слышал. А как стали Илью расспрашивать, так и он ничего толком сказать не смог. Села, сказывал, Велеслава на лавку, поставила туесок на стол, сложила руки на коленях. Сидит, голову наклонила, смотрит; только вот не на Илью смотрит, не на печку, а словно вдаль куда-то. И молчит. Еще ему показалось, что как вошла, будто достала что-то из туесочка и в подпечек бросила. Вымели подпечек – нет ничего, только щепки да кусочки коры…

Солнце уже за деревьями скрылось, заалело небо, вышла знахарка, закрыла дверь за собою, присела рядом с Иваном. Бессильны ее травы, не поможет ее искусство вернуть отроку былую силу. Не к ней обращаться надобно. И наставила, как поступить надлежит. Если и это не поможет, одна только надежда на случай какой и останется.

Помрачнел лицом Иван, совет Велеславы выслушав. Ничего не сказал о нем жене своей, ни кому другому. Ночь глаз не сомкнул. Выходил на крылечко, садился на ступеньки и сидел, понурившись. Ефросинья тоже не спала – прислушивалась, не случится ли чудо, не услышит ли шаги сыночка любимого по деревянному полу? Ничего не слышно, кроме обычных шумов ночных. Снова и снова вспоминала, как обернулась, как увидела… И всхлипывала, не в силах удержать горячих горьких слез.

Солнце уже за полдень перевалило, когда Иван все-таки решился. Пошел к соседям, выменял у них петуха черно-красного на своего, белоснежного. А как завечерело, взял под мышку, и прочь со двора, не сказавшись. Видела Ефросинья, как к лесу шел.

Лишь под утро вернулся. Ждала его Ефросинья, с тайной надеждой ждала. Услышала шаги знакомые, выбежала на крыльцо, дверь нараспашку. Увидела лицо Ивана, и спрашивать ничего не стала.

С тех пор и стояла изба, ровно туманом слегка подернута, ровно пригорюнилась. Сколько ж тому лет прошло? И не вспомнить. Лет двадцать, а то и поболее…

2. По свету хожалые, люди странные

Кому из людей ведомо то, что они именуют временем? Почему оно, всевластное, бессильно перед теми, кто счастлив, или живет ожиданием счастья, и безжалостно к тем, кто и так обижен судьбою? Кто по себе не знает: улучат часок-другой влюбленные, встретятся, только вроде глянули друг на друга, словами приветными обменялись, взглядами, а уж и расходиться пора. Или вот, когда у Гордея, – его дом через два от Иванова в сторону реки, – сын родился, так он на следующее утро едва не половину покоса своего смахнул и не заметил как. Удивлялся, глядя на дело рук своих: только, вроде бы, начал… Смеются над ним: «начал»… Ты погляди, солнце-то уж за полдень. И он смеется. Что ему солнце? Радость у него, счастье, до солнца ли ему? И совсем иное, когда печаль-кручина сердце гложет. Тут каждое мгновение годом тянется. Вот, к примеру, другой сосед, его дом крайний у леса… Да нет, даже и говорить об этом не хочется. А может, это природа человеческая такова, а вовсе не время?

Поначалу к Илюшеньке никто не приходил, – осторожничали; как ему смотреть на своих сродников, братьев-сестер, здоровых да живехоньких, как после одному с самим собой, неходячим, оставаться? Да и побаивались сдуру – может, хворь какая приключилась, что и на других перекинуться способна? Потом, потихоньку, стали похаживать, – отец его на крылечко или во двор, на чурбан, выносил. А как взрослеть начали, как дела-заботы прижимать стали, так все реже и реже. Не забыли, конечно, насовсем, но и не скажешь, чтобы почасту.

Тимофей с Яковом – те мимо не проходили. То птичку-свистульку принесут, то богатыря на коне, то медведя с бочонком – хоть и вырезаны из дерева, а как живые. Сказки рассказывали, побывальщины – непременно чтобы добрые, и хорошо заканчивались. Да только больно уж сказки эти от жизни отличались. У самих на руках мозоли с кулак, минуты без дела не просидят, а рассказывают что? То у них бездельник рыбу поймает, и все-то она за него делать начинает; то селянин какой хитростью да смекалкой женится на княжеской дочери, становится наследником и опять же, ничего не делает. Как же так? Что же это получается? Тому, кто трудом своим живет, – ничего, а кто на печи лежит… Сказал, и осекся. Губы поджал, слезы злые на глазах выступили. Стали ему деды объяснять было, что достаток или там богатство, это одно, а счастье – его каждый по-своему понимает, и совсем не обязательно, чтобы у всех богатство и счастье в обнимку ходили, – да только без толку. Счастье – вон оно, бегать с погодками по улице, родителям помогать, жить так, как другие живут, как жил до недавнего…

Все горше и горше становилось Илье с крылечка на ватагу однолеток, что мимо двора проскакивали, играючись, и стал он отца просить, чтоб выносил он его на другую сторону избы. Там огород, поленница и скамеечка приспособлена возле стены, присесть передохнуть, как спина занемеет от поклонов земле-матушке. Здесь сорняки повыдерни, здесь слизней пообери, тут растения друг дружке расти не дают, проредить надобно. А коли вёдро, – напои землю, не дай жаждой мучиться; не напоишь – не видать тебе урожая. Раньше Илюшка ведра с водой таскал и с прочим подсоблял, а теперь все Ефросинье самой делать приходится. Тяжко ей, подустанет, постоит чуток, или с сыном рядом присядет, улыбнется ему, – даже, бывало, по голове потреплет, волосы взъерошит, – и снова за работу. Не любил Илья, когда мать с ним вот так-то тетешкалась, как с маленьким, но терпел, не подавал виду; к тому ж, все одно с улицы не видно…

Мерно жизнь в деревеньке течет, изо дня в день, из года в год. А чему тут удивляться-то – затерялась где-то на отшибе. Однако ж и сюда захаживали странники, по белу свету в поисках лучшей доли мыкаясь. Они-то и приносили известия о том, что на просторах земли деется. Редко такое случалось, но все же случалось…

От одного из таких странников и узнал Илюша, что где-то там, за лесами, неизмеримо далеко от деревеньки, на берегу реки, такой же могучей, а то даже и поболее, величается-красуется Киев-град. Молод князь его, но грозен. Не без головы удачлив. Быстр, решителен, смел. Кликнул он клич, и собрались вокруг него богатыри сильнейшие от всех племен, порешивших единым миром жить – из полян, древлян, радимичей, уличей… – Непривычно звучали имена эти для мальчика, да уж больно родными казались… Сами-то мы кто? – отца потом спрашивал. Вятичи мы, ответ был; а есть еще мурома, мещера. – В досаду стало князю, что года не проходит, чтобы дикие владений его не тревожили, не жгли селений, не разоряли мирных пахарей, не уводили полон. Не будет нам жизни спокойной, покуда не дадим укорот хищникам, – и послал вестников к ханам их, сказать коротко: «Иду на вы!» Услышали ханы весть, порассмеялися. «Добро бы, сказали, нежданным явился, с ратью великой, а так… Нет в нем ничего, кроме гонору пустого. Гостем незваным идет, что ж, встретим, как полагается, только пусть уж за обиду не держит, коли встреча та не по нраву придется…»

– А наши, наши-то богатыри чего? – опять Илюша отца теребил.

– Так нам-то чего? – пожимал отец плечами. – Нешто мы князю киевскому данники? Он – ошуюю, а мы – одесную.

Правду говорил отец. Мимо прошел с богатырями своими князь киевский. Хотел было путь короче сделать, – не дали. Вышли к границам земель своих вятичи, не пропустили. «Мы с дикими в мире живем, сказали, нет нам нужды с ними ссориться». «Вам решать, кто вам ближе», князь отвечал; не стал препираться и рати учинять, стороной обошел. Мечом прошли рати его Степь хазарскую, пали города их на море Хвалынском, настал конец их царству окаянному.

4
{"b":"566426","o":1}