«Здесь бывшим Богом пахнет по углам» (а Бродский не то возражает, не то подхватывает: «В деревне Бог живет не по углам»):
«И какие там ветры ни дуют,
им не преодолеть рубежи,
в темный угол, где молча тоскуют…»
«Хочется перечислить несколько
наиболее острых и неудобных
углов, куда меня загоняли…»
«А Бог, который цвет и пенье,
и тишина, и аромат, в углу,
набравшийся терпенья,
смотрел, как дом его громят».
«В самый заброшенный угол,
фетишей меж и пугал, я тебя поместил,
Господи, ты простил?»
«…он был умнее и злее того, иного,
другого, по имени Иегова,
которого он низринул,
сжег, перевел на уголь,
а после из печки вынул
и дал ему стол и угол…»
Можно подобрать еще столько же цитат из разных стихов Бориса Слуцкого, и всюду будет очевидно: «угол» для него знаком, это символ слабости, безвыходности, отчаяния, бедности, поражения, но и… свободы, поэзии, творчества, местоположения Бога и личности.
Словом, в стихах, посвященных Борису Слуцкому, естественна «угловатая планета». Спустя много лет после этого посвящения Слуцкий написал стихотворение «Угловатая родина», словно бы понял, как надо, как стоит откликаться на такие стихи.
К югу — выше полет орла,
А к полярным морям — поката,
Угловата страна была
И углами весьма богата.
Выбрал я в державе огромной
Угол самый темный, укромный.
.......................................
Лампочку бы в углу прикрутить.
Стол поставить. Кровать поставить.
Можно жить —
Воды не мутить,
Угловатую Родину славить.
Поэтическая вселенная Слуцкого держится на хитрой и мучительной системе противовесов. На каждое «да» есть свое «нет»… Или не то чтобы совсем уж «нет», но такое… уточнение, дополнение, что ли… Благодаря своему жизненному, житейскому опыту Слуцкому удалось не отвергнуть, но удивительным образом преодолеть поэтический опыт тех, у кого он учился со всем тщанием юности, — футуристов и конструктивистов.
«Я был учеником у Маяковского», — утверждал Слуцкий. Стоит ли подвергать сомнению эту автохарактеристику? Маяковский учил властвовать над стихом, а не подчиняться ему. «Как делать стихи» — вот принцип Маяковского. Этот принцип механизации мира, его развинчивания, а после — составления, свинчивания, блестяще разобран Юрием Карабчиевским в «Воскресении Маяковского». Вот один из аспектов этого разбора:
«“Слово-штык” — стало как бы материальным выражением отношения Маяковского к миру: “играем домами, ощетинясь штыками”, “штыки от луны и тверже, и злей”, “встанем, штыки ощетинивши”. Странно, именно этот ряд заставляет задуматься над вопросом: видел ли Маяковский то, что писал? Представлял ли он, к примеру, в момент произнесения, как работает его любимый инструмент, как он туго разрывает ткань живота, как пропарывает кишки, дробит позвоночник? Мы знаем, что в жизни Маяковский не резал, не глушил кастетом, не колол штыком…»[347] А если бы? А если бы испытал, увидел бы — «вымечтанное и выпетое»?
Давид Самойлов заметил о своем «друге и сопернике» Слуцком: «Басам той политической поэзии 20-х годов он хотел придать более мягкий баритональный оттенок»[348]. Это верно. Иной вопрос — насколько это возможно.
Упрек Карабчиевского («Видел ли Маяковский то, что писал?») неожиданным образом повторяется у Слуцкого в стихотворении «Крепко надеясь на неудачу»:
А вы играли в большие игры,
когда на компасах пляшут иглы,
когда соборы, словно заборы,
падают, капителями пыля,
и полем, ровным, как для футбола,
становится городская земля?
А вы играли в сорокаградусный
мороз в пехоту, вжатую в лед,
и крик комиссара, нервный и радостный:
За Родину! (И еще кой за что!) Вперед!
Охотники, рыбаки, бродяги,
творческие командировщики
с хорошо подвешенным языком,
а вы тянули ваши бодяги
не перед залом, — перед полком?
Сознательно это вышло или стихийно, но случилось так, что через голову поколения поэт спрашивает у поэта — не в статье, стихами: «А вы знаете, как работает ваш любимый инструмент? “Возьмем винтовки новые, на штык флажки” — вы представляете, как это должно происходить в действительности?» Выходило, что не зря студент Московского юридического института, вычитавший у Шкловского, что «новый поэт обязательно оспаривает и разрушает формы старого поэта и канонизирует младшие линии», интересовался у руководителя литкружка МЮИ Осипа Брика: «Означает ли это рассуждение, что нам с товарищами придется разрушать форму Маяковского?» И не зря старый футурист Асеев говорил тогда Слуцкому: «Я вам ваших военных стихов никогда не прощу». Не один «пацифизм 20-х годов» был тому причиной: медному басу Слуцкий попытался придать «мягкий баритональный оттенок».
Стоит обратить внимание на внезапную житейскую, разговорную запинку, на сбой в пафосе, слом в патетике:
…и крик комиссара, нервный и радостный:
За Родину! (И еще кой за что!) Вперед!
Словно бы человек воодушевился, рассказывая нечто, а в середине рассказа споткнулся, замялся, окорачивая себя: что-то я не то несу. «За Родину! (И еще кой за что!)» — дело ясное: за Сталина — но Слуцкому неловко сейчас выговаривать эти слова, а как их вычесть из тогдашнего воодушевления? патриотизма или революционаризма? Запинка, остановка — и с печальной усмешкой: «И еще кой за что!» И после этой запинки уже не патетическая, не одическая, а усталая печальная интонация:
…творческие командировщики
с хорошо подвешенным языком,
а вы тянули ваши бодяги
не перед залом, — перед полком?
(Подразумевается продолжение: «Мне-то приходилось. Жуткая, доложу вам, работенка…») Политрук, гордящийся своим участием в «больших играх»; человек, которому как-то неловко вспомнить, что именно он кричал перед строем солдат, чьим именем поднимал их в атаку; поэт, с усталой усмешкой вопрошающий своих юных коллег: «А вы тянули ваши бодяги?..» — все это скомпоновано в одном тексте — четком, яростном, ясном, военном.
Этот текст не может не встать в особые отношения с его автором. Таких сложностей у футуристов не возникало: или четкая поэтическая агитка, или «самовитое слово». Задиристость, вдохновенность никогда не будет осторожна, запинки не случится: «А мы — не Корнеля с каким-то Расином — отца — предложи на старье меняться, мы и его обольем керосином и в улицы пустим для иллюминаций». «Представлял ли он себе все, что писал, — спрашивает Карабчиевский, — видел ли, допустим, своего отца, объятого пламенем и бегущего по улице? Или это такая система образов и знаменитое: “Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо” следует прочитывать наоборот? В том смысле, что штык — это не штык, а перо, пулемет — пишущая машинка, а кастет… ну, допустим, сильное слово»[349]. У Слуцкого нет такой системы образов. Ассоциативные связи, воображение у него невероятно сильны: он действительно видит то, что пишет. Если он сравнивает слова с солдатами, то и в самом деле видит солдат, причем не на параде («парадом развернув своих стихов строку»), а поднимающихся в атаку. «Стих встает, как солдат. Нет…» Это стихотворение, жестокое и жалостливое, вывереннное и безумное одновременно, названо вполне по-футуристически, по-лефовски — «Как пишут стихи», и «задание» у него вполне лефовское — показать читателю, «как это делается», как отбрасывается неверная метафора, подбирается метафора правильная, как строчка за строчкой строится стихотворение. «Включить читателя в процесс производства стихов» — чем не конструктивистская задача? Тем удивительнее и закономернее, что получившийся текст стал столь независим, столь самостиен и самодержавен, что вызвал гнев таких разных людей, как Куняев и Асеев. Куняеву не понравилось одно, Асееву — другое. Но главное, что их оттолкнуло в этом тексте, — это его антизаданность, «антипартийность», чистая человечность, абстрактный гуманизм — не вытверженной декларацией, а невольным человеческим выкриком вырвавшийся у автора.