Опять же много-много лет назад (в 1969-м) Бродский меня, совсем зеленую и неготовую, довольно-таки жестко обидел — просто так, ни за что, как дочку печатавшегося “совписа”, которого он и не читал, но априори презирал…
— Девочки типа вас отстригают челочки, сами не зная — под кого: под Ахматову или под Цветаеву.
Прилетели в Нью-Йорк.
Наутро приезжает Иосиф с красавицей Марией… Бродский был со мной сверхлюбезен. Но я все равно боялась.
И вот 13 сентября — встреча с учащимися. На сцене — мы четверо soviets authors и Бродский. Через переводчика мы отвечаем на записки. Я, в частности, получаю такую: “Отчего в современной России поэзия неестественно политизирована?”
— М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика, публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти изничтожены тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно начала впитывать в себя нелирические функции… Что-то в этом роде. Вижу, слушают… внимательно и понятливо. Думаю: пан или пропал — прочту мое любимое из Слуцкого стихотворение, которое отвечает именно на их американский вопрос:
— Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат, —
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
Хоть выдержало три раздела.
Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки, вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть театрализованным (“Не могу молчать!”) жестом и, с полуслова подхватывая, продолжает со своим неповторимым грассированием:
— Для тех, кто до сравнений лаком,
Я точности не знаю большей.
Чем русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную — с Польшей.
Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши, улыбается и говорит:
— Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого. — А мне незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).
Зал разражается овацией.
Так я вытеснила обиду и перестала бояться Иосифа Бродского.
…А стихи Бориса Слуцкого кончались так:
Еще вчера она бежала,
Заламывая руки в страхе,
Еще вчера она лежала
Почти что на десятой плахе.
И вот она романы крутит
И наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
то, что будет, —
про это знать она не хочет»
[329].
В раннем своем стихотворении, посвященном Борису Слуцкому, «Лучше всего спалось на Савеловском…», Бродский описал «угловатую планету». Много позже Слуцкий в стихотворении «Угловатая родина» как бы возражал Бродскому. Да и стихотворение «На окраинах города и государства…», по всей видимости, уважительное возражение строчкам из «Послания Плинию» Бродского: «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря»…
На окраинах города и государства
Все жесточе и проще.
Вот пастух. Это — пастбище. Это — паства.
Денег нет на занавеси и покровы.
Занавеска в окне.
Вот и все, чем прикрыта судьба.
Очевидные, словно под микроскопом микробы,
Уползают из колыбели в гроба.
На расправу скорее окраина. И на дружбу.
Мало кто отправляется там на службу.
На работу идут. На ближайший завод.
И антенны на крышах.
И кресты близлежащего кладбища
И столбы телеграфные
Создают вертикали окраины
Печалящие и радующие,
Но идущие вверх.
Кажется, Слуцкий еще дважды помянул своего младшего современника, не называя его прямо по имени. Но адресат послания расшифровывается без особого труда.
Увидимся ли когда-нибудь?
Земля слишком велика,
А мы с Вами слишком заняты,
Расстанемся на века.
В какой-нибудь энциклопедии
Похожесть фамилий сведет
Твое соловьиное пение
И мой бытовой оборот.
А в чьих-нибудь воспоминаниях,
В соседних упоминаниях
Вас и меня помянут
И в перечнях перечтут.
«Земля слишком велика», — значит, речь идет об отъезде, об эмиграции, что было для советского человека — расставанием на века. «Похожесть фамилий» — фамилии, кончающиеся на — цкий и — ский, — польско-еврейские фамилии. К тому же Броды и Слуцк — города из черты еврейской оседлости. Так что «какая-нибудь энциклопедия» вполне может быть энциклопедией русской поэзии XX века. «Соловьиное пение» так же подходит к самозабвенному, захлебчивому чтению своих стихов Бродским, как «деловой оборот» — к спокойному, беспафосному чтению своих стихов Слуцким. «Вы» — свидетельство не близких, но уважительных отношений, а появившееся в тексте «ты» — свидетельство признания поэтического дара. С малознакомым человеком говорят на «вы», но поэту можно говорить «ты».
А второе, еще более таинственное стихотворение — «Случай».
«Случай» — устойчивый образ в поэзии Слуцкого.
… Где-то между звездами и нами
Случай плыл и лично все решал
И собственноручно совершал.
Где-то между тучами и снами.
У Слуцкого есть стихотворение «О стихах на случай», есть даже «Ода случаю». Но то стихотворение, о котором пойдет речь, совсем не ода — да и случай, нельзя сказать, чтобы совсем уж случай.
Этот случай спланирован в крупных штабах
и продуман — в последствиях и масштабах,
и поэтому дело твое — табак.
Уходи, пока цел.
Стихотворение написано в конце шестидесятых. К кому оно обращено? Может быть, Слуцкий вспомнил о «глухом угле времени», 1952 годе, когда готовилась казнь «врачей-убийц» и всенародное возмущение во всех городах? Слуцкий никогда не забывал такого рода «случаи». Он помнил, что аппарат остался прежним, и тридцать седьмой вместе с пятьдесят вторым могут повториться. Владимир Огнев вспоминал, что поэт рассказывал ему о своих снах, в которых его арестовывают. Однако стихотворение не обращено в прошлое. Более того, оно не обращено и к самому себе: оно обращено к другому. К тому, кому дают страшный, неприятный, жестокий, но единственно спасительный совет — нарочито грубо, резко, чтобы не услышать слова благодарности.
Этот случай случится, что б ни случилось,
и поэтому не полагайся на милость
добродушной доселе судьбы. Уходи.
Я сказал, что ждет тебя впереди.