Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Я в ваших хороводах отплясал,
Я в ваших водоемах откупался,
Наверное, полжизнью откупался
За то, что в ваши игры я влезал.
Я был в игре. Теперь я вне игры.
Теперь я ваши разгадал кроссворды.
Я требую раскола и развода
И права убегать в тартарары.

По-разному относились Слуцкий и Самойлов к факту. Для Слуцкого факт был и поводом, и предметом творчества («Фактовик, натуралист, эмпирик, а не беспардонный лирик»). При этом его интересовал факт современный: блестяще знавший историю, Борис Слуцкий почти не оставил стихотворений на историческую тему. «Нечаевцы», «Царевич», «Комиссары», «Соловьев с Ключевским», «Самодержец» — все эти стихи посвящены не столько собственно истории, сколько истории революции. Исторические факты использовались Слуцким для подтверждения мысли, касающейся современности или совсем недавней истории.

История для Слуцкого была не собранием вечных сюжетов, но актуальной политикой, перевернутой в прошлое:

До чего довели Плутарха,
Как уделали Карамзина
Пролетарии и пролетарки
И вся поднятая целина.

Слуцкого интересовал единичный факт. Один-единственный, странный, необычный, запоминающийся и в то же время — бытовой, не придуманный. Порой этот факт Борис Слуцкий поднимал до уровня символа, высокого поэтического обобщения, как в «Лошадях в океане», написанных на основе журнальной заметки. Порой этот факт оставался в полной мере экстравагантным, едва ли не анекдотическим, и поэт предоставлял читателю возможность самому достраивать обобщение, как в финале «Нечаевцев»: «Правдивейшим нечаевцем из всех / был некий прокурор, чудак, калека, / который подсудимых звал: коллега. — / И двое (или трое) из коллег».

Самойлова больше интересовали исторические факты, связанные с «вечными сюжетами», которые он умел повернуть неожиданной, самойловской гранью. В 1980 году в письме Самойлов писал: «На меня напала лень или полоса размышлений, что должен писать человек моего возраста. Надо бы что-то основательное, но хорошенькие сюжетики, вроде “Фауста”, расхвачены покойными классиками. А ради меньшего не стоит стараться. Может быть, плюнуть и все-таки начать “Фауста”, тем более что сюжет я основательно подзабыл и придется давать много отсебятины» (П. Г.). Обращение к широко известным темам и сюжетам, которое вызывало незаслуженные упреки, давало простор одной из наиболее ярких черт творческой личности Самойлова — игре воображения.

«Не люблю с детства достоверность в самых недостоверных ситуациях». Как-то, когда писал «Ганнибала», попросил меня прислать в Пярну книжку из истории фортификации или хотя бы «небольшой словарик слов на 20. Если это трудно… то не надо. Сам придумаю». Возвращаясь к поэме о Пугачеве, писал: «Все, о чем я спрашивал тебя, не имеет никакой срочности. Поэма, наверное, будет долго копошиться, а если вдруг полезет, то я о том, как было на самом деле, прочитаю потом. Ведь в "Ганнибале" оказалось, что я все угадал. А тут легче: поэма о том, чего не было. Только гарнир исторический» (П. Г).

Вот этого Слуцкий был напрочь лишен. Он терпеть не мог, не любил и не хотел писать о том, чего не было. Он даже в шутку не написал бы поэму об Александре Первом, которого похитили инопланетяне («Струфиан»). «Отсебятина» было для него бранным словом. «Непридуманность» — похвалой. Никакой игры воображения — история и быт и без того достаточно таинственны, чтобы еще что-то выдумывать.

Возможно, причиной такому отношению к игре воображения была одна удивительная психическая особенность Слуцкого. Он с детства порою слышал голоса — будто кто-то с ним разговаривает. Лишь в одном своем стихотворении он зафиксировал этот ментальный опыт:

Мне показалось, что кто-то стучится.
В дверь или в душу — понять я не мог.
Тотчас я встал и пошел за порог.
Пусто, и только вселенная мчится.
Мчится стремглав и сбивается с ног.
..............................................
Все-таки это, наверно, не в небе.
Все-таки это, наверно, в душе.
Кто-то стоит на моем рубеже
и осторожно, в печали и гневе,
тихо и грозно стучится: «Уже!»
Это как Жанны д'Арк голоса:
определяют, напоминают,
будто бы тихо и грозно роняют
капли — не наземь — в тебя небеса.
Или листву отрясают леса.

Как это ни парадоксально, но такого рода опыт не способствует играм воображения; скорее наоборот, с наибольшей силой привязывает к эмпирической действительности, заставляя фиксировать любые мелькающие мимо факты и фактики.

Впрочем, в отношении к истории у Самойлова и у Слуцкого немало общего. Самойлов тоже ценит единичность, экстравагантность факта, тоже любит, когда история аукается с современностью. Если Самойлов пишет о Дон Жуане, то Дон Жуан у него старый, больной и беспомощный. Если Самойлов пишет об Александре Первом и старце Федоре Кузьмиче, то у него всенепременно появятся инопланетяне, а знающий читатель увидит в проекте Федора Кузьмича незлую, но пародию на «Письмо к вождям» Солженицына. Если Самойлов берет сюжет из времен Николая Второго, то писать будет не о Распутине, а о Клопове, мелком чиновнике, попытавшемся открыть глаза Николаю на катастрофическое положение страны (и снова внимательный читатель увидит в письмах Клопова самодержцу иронически аукнувшуюся в творчестве поэта «подписантскую кампанию». А может, и того больше, и того интимнее: поздний ответ на давние слова своего друга: «Я хочу писать для умных секретарей обкомов». Ага, все равно как Клопов писал Николаю Второму — а толку?).

Свое отношение к «вечным сюжетам» Самойлов резюмировал в «Подённых записях»: «Поэзия не может обойтись без “вечных тем” и “вечных чувств”. Она рождается на пересечении человеческого переживания, общего всем временам и народам, с живой современной действительностью. Точнее говоря, поэзия это современность, данная в форме человеческого чувства (современность чувств)»[306].

Принципиально разным было их отношение к поэме как к форме поэтического повествования.

Слуцкий, не отрицая повествовательной лирики, предпочитал «скоростные баллады с концовками». Из современных ему поэтов делал исключение для Твардовского: нравились «Дом у дороги», «Василий Теркин». «Это была несомненная поэзия… — писал он, — но только не моя поэзия».

Самойлов любил поэму и смог себя в ней выразить. Его поэмы не равнозначны. «Юлий Кломпус», например, — обыкновенная шутка, литературный капустник, поэма из писательской стенгазеты, где все персонажи узнаваемы: Игнатий Твердохлебов (Слуцкий), Борис Грибанов (Мюр и Мерилиз), Юрий Тимофеев (Юлий Кломпус), сам автор и их поклонницы. Но даже в этой откровенно шуточной, писанной «для своих» поэме Самойлову удались точные и яркие характеристики героев. И, главное, благодаря «Кломпусу» читатели «иных веков» увидели, что в то жестокое время не все и не всегда были хмурыми, постоянно встревоженными и запуганными.

Из всех его поэм мы бы выделили две — «Снегопад» и «Цыгановы».

По поводу «Снегопада» Самойлов говорил мне, что вся поэма написана ради одного четверостишия:

Я постарел, а ты все та же.
И ты в любом моем пейзаже —
Свет неба или свет воды.
И нет тебя, и всюду ты.
вернуться

306

Самойлов Д. Подённые записи. М.: Время, 2002. Т. 1. С. 265.

80
{"b":"565859","o":1}