Уважительно относился Слуцкий и к другим представителям старшего поколения — Светлову, Исаковскому, Щипачеву.
К. Ваншенкин вспоминает, как при Слуцком сказал, что «тяжело болен Исаковский. Слуцкий заметил в ответ:
— Жаль. Поэт замечательный…
Не представляю себе, чтобы кто-нибудь из его предвоенной компании, из его генерации, мог бы так сказать. Даже Серега Орлов глянул на него с некоторым удивлением»[217].
О теплых отношениях, сложившихся с Назымом Хикметом, он рассказывал в Коктебеле Борису Укачину:
— Хикмет сам хотел со мной познакомиться. Ему обо мне говорили какие-то физики. Встретились мы у Эренбурга. Познакомились. Я стал переводить его стихи… Жаль, что Хикмет большую часть своего времени тратил по государственным делам и политической работе. Для поэзии оставлял мало. Сильно переживал критику своей пьесы, переход с первой на четвертую полосу «Правды»… Но тем не менее очень любил Россию и русскую жизнь…
Слуцкий знал и переводил прибалтийских авторов, среди которых выделял Э. Межелайтиса и считал его большим поэтом.
Как далеко мог зайти Борис Слуцкий в поддержке собрата по перу, рассказывает Б. Сарнов. На заседании бюро творческого объединения поэтов обсуждалась жалоба провинциального поэта, фронтовика, инвалида войны, тяжело больного человека, почти ослепшего. Восемь лет задерживалось издание его сборника. Заведующий издательством ссылался на слабость книги: в ней есть несколько приличных стихотворений, редакция надеялась, что автор дотянет остальные. Но этого не произошло. Обсуждение, похоже, зашло в тупик. И тут слово попросил Слуцкий:
— У нас только среди членов бюро по меньшей мере десяток поэтов фронтового поколения. Неужели мы не протянем руку помощи нашему товарищу, попавшему в беду? Чего стоит тогда наше фронтовое братство!.. Вот мое предложение. Пусть каждый из нас, поэтов-фронтовиков, напишет в эту книгу по стихотворению. Давайте спасем эту книгу нашими общими усилиями, как мы, бывало, выносили из сражения на своих руках раненого товарища![218]
Лазарь Лазарев, лучше других знающий литературно-критические работы Слуцкого, пишет, что Слуцкий «охотнее всего писал о тех, кто оказался в тени, кого не заметили или недооценили… То были начинающие, обычно не москвичи — А. Жигулин и В. Соснора, И. Шкляревский и Ю. Воронов, В. Леонович и О. Хлебников. Но не только молодые — он старался сказать доброе слово о тех поэтах старшего поколения, с оценкой сделанного которыми не все было ладно, — о Н. Асееве, Н. Заболоцком, В. Каменском, Л. Мартынове, Д. Хармсе. И из своих сверстников тоже выбирал прежде всего тех, кто был несправедливо обделен, — как проникновенно он написал о К<сении> Некрасовой и Н<иколае> Глазкове»[219].
Портрет Слуцкого тех лет оставил Владимир Корнилов, его близкий друг. В течение двадцати лет они постоянно, почти ежедневно встречались. «Я порой проводил с ним изрядную часть и дня и вечера, — десять лет мы жили неподалеку друг от друга… но ни разу не заставал его пишущим…
Стихи он сочинял в уме и набело почти без помарок записывал в большие, типа амбарных книг, тетради. Начиная с почерка, все в Борисе было характерно слуцким. Его разговорная речь нисколько не отличалась от стихотворной… У Слуцкого разговорная речь совершенно естественно, без малейших усилий переходила в стихотворную… <При состоянии его здоровья после фронта, постоянных головных болях и бессоннице>, работоспособность Бориса следует признать титанической.
Помимо огромной работоспособности, Слуцкий выковал стойкий, не дававший себе никакой поблажки характер. Самодисциплина у него была жесткая: он никогда не позволял себе лениться… Хотя никто не видел его пишущим, Борис писал много, на мой взгляд, чересчур много. Порой он бежит с горы и не может остановиться. Для поэтов не такого крупного масштаба и мощи подобная инерция извинительна, но Слуцкий был поэтом трагедии, а не мелкотемья…»[220]
Корнилов отмечает его удивительную наивность и в подтверждение приводит попытку Слуцкого объяснить директору издательства «Молодая гвардия», одному из «столпов отечественного шовинизма», каких поэтов совершенно иного направления тому следует издавать. Директор тотчас вывел Бориса из редакционного совета. «Наверняка, — пишет Корнилов, — такая наивность шла от его доброты и от его никогда не убывающей веры в человечество».
В воспоминаниях Галины Медведевой мы находим точно подмеченные черты, существенно дополняющие портрет Слуцкого: тонкий вкус и широта взглядов («Становилась понятной близость Слуцкого к европейцу Эренбургу»), цельность натуры, поразительная память и образованность, застенчивость (при том что «резкий, определенный, прямо-таки бронированный»), внимание к людям… («расспросы — допросы — это его способ внимания к человеку»). «Многолюдье не было его стихией… он был не то что одинок, а один, когда все были и чувствовали себя вместе». «…Держался как кое-чего достигший человек. Ценил свою материальную самостоятельность, то, что жил на заработанное собственным горбом. За других — просил… Помогал по-рыцарски доблестно, красиво, не только не выставляя своих заслуг, а делая вид, что их не было вовсе… Чемпион по собранности всякого рода, он был даже слишком туго свинчен, без воздушных зазоров, без блаженства рассеянья, без отпускания себя на свободу. Сын и летописец железного века — ему сродни и под стать»[221].
Слуцкий редко выступал перед большой аудиторией, не появлялся один на телевидении, но охотно откликался на приглашение выступить на индивидуальных вечерах своих товарищей. Самойлов с благодарностью вспоминал вступительное слово, произнесенное Слуцким на его творческом вечере в ЦДЛ. В 1972 году Слуцкий даже откликнулся на приглашение Эльзы Триоле и выступил вместе с Кирсановым, Твардовским, Высоцким, Ахмадулиной и др. в парижском зале Мютюалите.
Плохо переносил не им самим организованное общение с аудиторией, целеустремленно берег себя для главного — писания стихов.
Близко знавшие его люди поражались его отзывчивости на то, что волновало их самих и, казалось, не касалось Слуцкого, было далеко от его интересов и переживаний. Рассказанные ему истории, случившиеся с другими, их имена неожиданно всплывали в его памяти по прошествии месяцев и даже лет — и он, как бы продолжая давно прерванный разговор, заинтересованно расспрашивал, чем дело кончилось, какова судьба (имя рек). Об этом свойстве его памяти, способности к сочувствию и сопереживанию рассказывает Ирина Рафес. Она же вспоминает Бориса, очень близкого ее семье, как человека с нежной ранимой душой, чувствующего боль и невзгоды других и готового помочь, не дожидаясь просьб.
«Естественной» назвал доброту Слуцкого Наум Коржавин. «Она побеждала в нем любые, даже самые жесткие идеологические конструкции, к которым он тоже был склонен»[222]. Подчеркивая твердость в идейном и «даже партийном» отношении Слуцкого к жизни, Коржавин пишет, что исключение составляла поэзия.
Портрет дополняют отдельные высказывания и штрихи, разбросанные по воспоминаниям многих близко (и не очень) знавших его людей. Иногда не слишком лестные, противоречивые.
Давид Самойлов: «человек образцовой порядочности и правил», «замечательный политический ум». Александр Межиров: «политический успех он принял за поэтический». Лев Аннинский: «Железная душа стоика была у Слуцкого… Жил — взрывными мгновениями здравого смысла и постоянным чувством мирового безумия». Петр Вегин: «точность мысли, лаконизм, четкость». Лев Шилов: «Не терпел пустой болтовни». Михаил Львов: «В его взглядах, в поведении его жила “комиссарская” жилка. И — яростный якобинский слог утверждения и отрицания, повеления и приказа». Лазарь Лазарев: «Был сдержан и немногословен, предпочитал не рассказывать, а расспрашивать и слушать, о себе рассказывал редко и неохотно; во всех биографических деталях безупречно точен, ни грана домысла, чурался какого-либо поэтического маскарада; вечно за кого-то хлопотал, кого-то патронировал». Виктор Федотов: «Был очень партийным поэтом. О Брежневе сказал: “Мы очень многим обязаны ему, благодаря ему страна много лет живет без войны”». Генрих Сапгир: «Борис Слуцкий имел комиссарский характер. Однажды, уставя в грудь мою палец, произнес: “Вы, Генрих, формалист, поэтому можете отлично писать для детей”, и просто отвел за руку в издательство “Детский мир”. С тех пор я пишу для детей». Борис Галанов: «Свое отношение к тому, что порицал, высказывал прямо, не лукавя, с суровой открытостью и резкостью». Евгений Агранович: «Было у меня стихотворение “Еврей — священник”. Органы допытывались, кто автор? Вызывали Слуцкого. Слуцкий сказал, что не знает, хотя знал прекрасно, потому что я ему первому дал прочесть, но меня он не продал…» Владимир Цыбин: «Любил и хорошо знал забытые имена книг… щедро делился открытиями с другими». Аркадий Штейнберг: «…Проходил очередной прием в члены Союза писателей. Обсуждались военные журналисты. Когда стало ясно, что кандидатуры проваливаются, встал Борис Слуцкий и сказал только одну фразу: “Их назвал кремлевскими шавками сам Гитлер!” Приняли, разумеется, единогласно». Сергей Наровчатов: «Острил резко и порой обидно… хороший партнер и советчик». Андрей Вознесенский: «Фигура и слог римского трибуна, за ним чувствовались легионы». Анатолий Медников: «…задумчиво-многозначительный поэт». Владимир Лемпорт: «…Высокий, бравый, плотный, похожий на большого сытого кота;…был меценатом, продвигал молодых в журналы… Всегда спрашивал: — Ребята, как у вас со жратвой? Деньжат не нужно?. Возьмите, отдадите когда сможете. И давал…» Владимир Кулаков: «Испытывал интерес к непечатающейся литературе, к невыставленным художникам…»