Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«…В надежде славы и добра я по-прежнему смотрю вперед без боязни, что в большей мере, чем раньше, свидетельствует о моем врожденном оптимизме…» (28 июня (?) 1942 года).

1942 год оказался переломным в военной судьбе Бориса Слуцкого. Ему удалось порвать с невыносимой для него военной юриспруденцией, с военной прокуратурой, с той ролью, что была ему навязана военкоматом из-за случайного поступления в Юридический институт.

Разумеется, он изо всех сил пытался врасти в предложенную ему роль, найти принципиальные оправдания тому, чему он был свидетелем и участником. Это потом, много лет после войны, Борис Слуцкий напишет:

Я был либералом,
При этом — гнилым.
Я был совершенно гнилым либералом,
Увертливо-скользким, как рыба налим,
Как город Нарым — обмороженно-вялым.
Я к этому либерализму пришел
Не сразу. Его я нашел, как монету,
Его, как билетик в метро, я нашел
И езжу, по этому езжу билету.

Во время войны он еще старается быть якобинцем, робеспьеристом. Он пытается зарифмовать, забить в слова свой опыт «особенный и скверный». Вот что у него получается.

Эпиграф к книге «Атака осужденных»
Пока не мучит совесть километр,
От первого окопа отделяющий,
Не время ли с величьем «Шахнаме»
О казненных сказать и о карающих.
Я сам свои сюжеты выбирал
И предпочтенья не отдам особого
Вам — вежливые волки — трибунал,
Вам — дерзкие волчата из Особого.
Я сам мистификатор и шпион.
Помпалача в глазах широкой публики.
Военный следователь. Из ворон.
Из вороненых воронов республики.
Пусть я голодный, ржавый
                                             и ободранный,
С душой, зажатою,
                                  как палец меж дверей,
Но я люблю карательные органы —
Из фанатиков, а не из писарей.

Борис Слуцкий так и не написал эту книгу и никогда не печатал это стихотворение: оно было впервые опубликовано в 1993 году Викторией Левитиной. Самое важное в этом «багрицком», революционно-романтическом, якобинском, чтобы не сказать — чекистском, стихотворении — это душа, «зажатая, как палец меж дверей». Здесь — исток того пути, на котором появятся уже не «багрицкие», но едва ли не «достоевские» шедевры зрелого Бориса Слуцкого:

Я судил людей и знаю точно,
Что судить людей совсем не сложно, —
Только погодя бывает тошно,
Если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей… Каким судьей? Футбольным:
Быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
То они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
Вспоминать былое неустанно.
Опыт мой особенный и скверный —
Как забыть его себя заставить?
Этот стих — ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.

Не раз и не два возвращался Борис Слуцкий к своему «особенному и скверному опыту». Не раз и не два объяснял себе и другим, почему не захотел оставаться среди «вороненых воронов республики», почему решил все же стать «не вождем, а массой» — и никогда, никогда не использовать своих юридических навыков, знаний, своего юридического диплома. «Страшное» право решать судьбы людей, которое давала должность следователя, было ему «ни к чему».

Пристальность пытливую не пряча,
С диким любопытством посмотрел
На меня
                угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.
Кто я — дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
Или переправлю под прицел?
Говорит какие-то слова
И в глаза мне смотрит,
Взгляд мой ловит,
Смотрит так, что в сердце ломит
И кружится голова.
Говорю какие-то слова
И гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
Дознаваться или же расследовать.

Война исправила роковую для всей судьбы Слуцкого-поэта ошибку военкомата. Он перешел на политработу.

Если отбросить время на госпитальной койке, в команде выздоравливающих и на формировании в Пугачеве, то в должности следователя на фронте Слуцкий пробыл не более полугода. В декабре 1942 года он уходит в батальонные политруки.

В письме мне от 22 января 1943 года — он сообщает: «замкомбатствовал». В конце сообщает: «О себе. Я начал службу с начала. Получил <звание> гвардии лейтенанта /не юридической службы!/ и ушел на политработу /с середины октября/. Повидал много кой-чего. Сейчас — старший инструктор политотдела дивизии. Начальство в некотором /очень небольшом/ роде». Борис пишет о такой важной для него перемене как бы между прочим, так как большая часть письма не об этом, главном в его собственной судьбе. В начале стоит: «Самая похабная для меня новость за эти полтора года: Павел Коган убит у сопки Сахарная под Новороссийском месяца два тому назад. Об этом мне сказали начальства из Литинститута, с которыми я говорил по телефону».

(Режущие слух слова «похабная новость» применительно к гибели любого человека, а не только близкого товарища, трудно оправдать, но понять можно и нужно. Слуцкий был учеником конструктивистов и футуристов, Сельвинского и Брика. Во многом два этих авангардных течения двадцатых годов разнились, но в одном были едины: слово надо сломать, чтобы выраженное им явление было воспринято правильно, адекватно, точно. Главная особенность, главное свойство поэтики Слуцкого — подчеркнутый антиэстетизм. Некрасивыми словами, грубыми, простыми, нарытыми порой даже из канцелярита, выразить важную мысль, напряженную эмоцию — вот исповедание эстетической веры Бориса Слуцкого. В юности он мог назвать известие о гибели друга «похабной новостью», чтобы в зрелости посвятить этому другу удивительные стихи:

25
{"b":"565859","o":1}