Сельвинский был прирожденный педагог, руководитель, организатор, вождь, а мы третье поколение его учеников… Он так и говорил: мои ученики, мои студенты. А мы недоуменно помалкивали. В двадцать лет неохота состоять учеником у кого бы то ни было, кроме Аполлона»[37].
… Он многое в меня вкачал.
Он до сих пор неровно дышит
К тому, что я в стихах толку.
Недаром мне на книгах пишет:
Любимому ученику.
В послевоенные годы, когда Сельвинский оказался «на обочине литературного процесса», Слуцкий остался по-прежнему верен и благодарен своему учителю — большому советскому поэту.
Сельвинский — брошенная зона
геологической разведки,
мильон квадратных километров
надежд, оставленных давно.
А был не полтора сезона,
три полноценных пятилетки
вождь из вождей
и мэтр из мэтров.
Он нем. Как тех же лет кино.
....................................
По воле или по неволе
мы эту дань отдать должны.
Мы не вольны в семье и в школе,
в учителях мы не вольны.
Учение: в нем есть порука
взаимная, как на войне.
Мы отвечаем друг за друга.
Его колотят — больно мне.
Ни с кем из поэтов старшего поколения Слуцкий не был так близок, как с Сельвинским. Сельвинский был для него мэтром. Слуцкий учился у него поэтике, в которой Сельвинский был «отлично тверд» (хотя «в политике довольно сбивчив»). Политические разногласия учителя и ученика довольно любопытны. Они (эти разногласия) с годами менялись. Правоверный марксист, Борис Слуцкий, делался «гнилым либералом», в то время как «марксист на ницщеанской подкладке» Илья Сельвинский все более и более приобретал черты ортодоксальности, странной для повзрослевшего Бориса Слуцкого. В конце сороковых годов, в самый разгар антисемитской кампании Слуцкий написал загадочное стихотворение, таинственность которого более или менее проясняется, стоит предположить, кто мог быть адресатом стихотворения, или главным героем баллады.
Тяжелое, густое честолюбье,
Которое не грело, не голубило,
С которым зависть только потому
В бессонных снах так редко ночевала,
Что из подобных бедному ему
Равновеликих было слишком мало.
Азарт отрегулированный, с правилами
Ему не подходил.
И не устраивал
Его бескровный бой.
И он не шел
На спор и спорт.
С обдуманною яростью
Две войны: в юности и в старости —
Он ежедневным ссорам предпочел.
В политике он начинал с эстетики,
А этика пришла потом.
И этика
Была от состраданья — не в крови.
Такой характер в стадии заката
Давал — не очень часто — ренегатов И — чаще — пулю раннюю ловил.
Здесь был восход характера. Я видел
Его лицо, когда, из лесу выйдя,
Мы в поле напоролися на смерть.
Я в нем не помню рвения наемного,
Но милое и гордое, и скромное
Решение,
что стоит умереть.
И это тоже в памяти останется:
В полку кино крутили — «Бесприданницу», —
Крупным планом Волга там дана.
Он стер слезу. Но что ему все это,
Такому себялюбцу и эстету?
Наверно, Волга и ему нужна.
В нем наша песня громче прочих пела.
Он прилепился к правильному делу.
Он прислонился к знамени,
к тому,
Что осеняет неделимой славой
И твердокаменных, и детски слабых.
Я слов упрека не скажу ему.
Речь идет об интеллектуале, выбравшем «две войны»: Гражданскую — в юности, Отечественную — в старости. Речь идет о романтике, ницшеанце, индивидуалисте и эстете, примкнувшем к социальной революции по каким-то своим соображениям — точно не этическим, скорее эстетическим. Вполне вероятно, что Слуцкий изобразил в этой балладе своего учителя. Вполне вероятно, что «выход из леса» и «напарывание в чистом поле на смерть» вовсе не реалистическая картинка какого-то военного эпизода, но аллегорическое изображение послевоенной антисемитской и антиформалистской кампании, угрожавшей Сельвинскому и как еврею, и как представителю «левого» искусства.
Вот тогда Слуцкий и увидел в учителе не «рвение наемное», но «гордое и скромное решение, что стоит умереть». «Лес» в этом случае оказывается войной, выйдя из которой «напарываются на смерть»… «Лес» в этом случае перекликается с фамилией учителя (selva по-латыни означает «лес»). Тот лес, в котором, «земную жизнь пройдя до половины», оказался основатель всей современной поэзии — Данте.
Стихотворение кажется нелицеприятным по отношению к его герою. «Слов упрека» не сказано, но наговорено масса других слов: «себялюбец», «эстет», «тяжелое, густое честолюбие». Если верно предположение, что одним из его адресатов был Илья Сельвинский, то оно становится неким поэтическим продолжением бытовой, телефонной реплики, зафиксированной Слуцким в незаконченном мемуарном очерке о своем учителе: «Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945)[38], я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:
— Это студент Слуцкий?
— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно»[39].
Майорская надменность того, кто недавно был студентом, куда как ощутима в стихах о человеке, который старше автора, но в силу многих обстоятельств не так хорошо знает окружающую его жизнь — и потому может быть трактован молодым майором как тот, чей характер только восходит, только формируется.
Такое отношение ученика к учителю может быть воспитано только великолепным педагогом, не стремившимся подмять, подогнать под себя талант ученика, и сильным воспитанником, устоявшим перед мощным талантом учителя и оставшимся самим собой.
Заученный, зачитанный,
залистанный до дыр,
Сельвинский мой учитель,
но Пушкин — командир.
Сельвинский — мой учитель,
но более у чисел,
у фактов, у былья
тогда учился я.
Важны в этом стихотворении последние строчки: «но более у чисел, у фактов, у былья тогда учился я». В чем видел слабость своих литературных учителей Слуцкий? Почему он готов был признать по сравнению с ними правоту даже бесконечно далеких от него Твардовского и Исаковского? Утописты и футуристы на то и фантасты, устремленные в будущее, что не обращают внимания на окружающую их жизнь, а если что-то и заставляет их обратить внимание на эмпирическую реальность, то они все делают, чтобы подогнать увиденное под соответствующую их представлениям схему.