Клаус пошел следом, оглядываясь на высокие окна и на еще живший в углах отблеск заката, затягиваемый со скоростью счета секунд темнотой наступавшей. Ему хотелось прочитать несколько строк какой-нибудь книги. Несколько их стопкой лежало у изголовья кровати, но Доротея ждала его в дверях, и он пошел к ней, довольствуясь собственной фразой, поселившейся в памяти накануне: «Сколько же там прекрасных подробностей».
Нора была в шортах и телесного цвета чулках, в передничке, в тишортке на голое тело. Вызывающе торчали соски. Ноги обуты в низкие бархатные сапожки. Доротея ничего не сказала, и Клаус тем более промолчал.
— Рыба судак, запеченная в картофеле, — объявила Нора. — Подходит? Если же нет, то выбора тоже нет. Впрочем, можно спуститься в город, в ресторан.
— Запеканка прекрасная вещь, — сказал Клаус. — Рыба кстати в этот день недели.
— Как, опять пятница? — с досадою произнесла Доротея. — Еще неделя прошла. И еще.
В просторной столовой они устроились вблизи кухни, отделенной деревянной стойкой и стенкой, раздвигавшейся, если нужно, в сплошную. Их стол был небольшим, а посередине залы стоял другой, массивный и длинный, дубовый. За ним легко поместилась бы дюжина трапезующих, не теснясь. Но такого здесь давно не случалось, судя по буфетам с посудой, заставленным так, что дверцы было бы не открыть. Стены, однако, сияли, сиял чистотой потолок.
— Этот дом давно перестал подчиняться людям, — хмуро сказала Нора. — Они не живут в нем, это он их терпит. Когда же мы избавимся от него! Над новыми хозяевами у него власти не будет.
— Это интересно, — сказал Клаус. — У меня нет опыта владения жилищем.
— Нора права: неизвестно, кто кем владеет! Деньги все-таки менее деспотичны.
Клаус раскрыл рот, чтобы сообщить об ограниченности у него и этого опыта, но передумал, опасаясь, что возникнет неуютное сопоставление его и хозяек. Привычное людям ушедшего века, ему казалось оно чересчур простецким.
После первого бокала превосходного мозельского и великолепной запеканки настроение заметно улучшилось. Высокие окна столовой совсем потемнели, и в верхней их части стали заметны звезды, — свет уличных фонарей сюда не достигал. Светилось лишь одно далекое окно, совсем маленькое, наверху застроенного городского холма. Оно могло показаться луной на ущербе.
— Не затопить ли камин, — поинтересовалась Доротея, когда они, утолив голод, вразнобой ели кто сыр, кто фрукт, а кто продолжал попивать вино в ожидании чашечки кофе, — им был Клаус, конечно же. Он и вызвался разжечь камин, и делал это с удовольствием, весело, и пламя, словно заразившись его весельем, треща побежало по сухим еловым веточкам, облизывая жадно поленья. Клаус подумал о различии огня, зажигаемого для уюта и по необходимости.
Справа и слева от камина висели портреты женщины и мужчины. Поджатые губы создавали выраженье недовольства.
— Это маман, — сказала Доротея в ответ на вопросительный взгляд Клауса. — А напротив ее муж.
— И ваш отец? — удивился Клаус необходимости уточнять.
— Ну да, — неохотно и недовольно произнесла Доротея. — Он уехал в Америку.
Доротея сидела в кресле близко к огню, держа белую фарфоровую чашечку, Клаус попивал что-то крепкое, возможно, ликер. Нора, двигаясь, грызла яблоко.
— Так это ты Ева, — пошутила Доротея. — А яблоко ешь первая…
— Кстати, какие новости из Парадиза, Клаус? — подхватила сестра, садясь на твердый матерчатый валик его кресла, как бы увеличивая его своим бедром, — теплым, живым и блестящим. Мускул, твердея, напрягся под фиолетовой тканью чулка.
И Клаус почувствовал напряжение, возникшее между сестрами и протекавшее через него наподобие тока.
— В поезде я сделал запись о любви, — сказал он. — Мы ведь видели сложившуюся пару Меклера и Эльзы, и пару возникающую, Штеттера и Семенову. Ну, и мы сами…
Куда отнести их самих, Клаус не знал. Он закрылся открытою записною книжкою.
— Любить ее, его… значит любить и ее, его «продолжения в мире»: его дружбы, занятия… Вы согласны?
Сестры переглянулись.
— Поначалу занятиям и дружбам в ее любви к нему место было, они даже способствовали увеличению ее интереса к его особе. Затем им становится тесновато. Отныне для них приходится выбирать удобное время… и вскоре выкраивать его. Наконец, приходится выбирать то или это… вплоть до решительного она или она…
— Пора, действительно, внести ясность! — твердо сказала Доротея.
— …то есть жена… или литература…
— Клаус, ты шутишь! — облегченно засмеялась она.
Нора не шевелилась.
Клаус закашлялся.
— Дайте закончить мысль! «Происходит взрыв: первое выяснение отношений. И наступает охлаждение свободы. Или он выбирает — ради сохранения мира — зависимость принадлежности… что тоже не гарантирует счастливого… рабства… Раб завоевательнице скучен».
— Дай мне листочек, я буду читать! Ты что-то не договариваешь!
И протянув руку, вынула бумагу из рук Клауса. Молчала, разбирая почерк. И громко затем начала нарочито профессорским тоном:
— «Объяснять или нет свое отсутствие — за ужином, например? Если не объяснять, то интимность не полная: ты не пускаешь подругу в свой календарь, не делишься с ней сокровенным, уменьшаешь количество точек соприкосновения. Если же объяснять, то обнажается место для помещения рычага (архимедова?), и тогда легко повернуть, оторвать от намеченного — и тем более от желания еще не сложившегося.
Риски такие: или не дать пищу любви, питающуюся интимным всякого рода.
Или показать место, где любовь искушаема превращением в собственника чужой привязанности, что есть самоубийство любви».
— Выхода нет, — заявила Нора, сидя на деревянной стенке, отделявшей запас дров от собственно залы, и болтая длинной ногой. — Но мне пора собираться. Завтра я еду во Франкфурт, и оттуда лечу.
Огонь угасал: высохшее за долгие годы хранения дерево сгорело быстро, хотя, конечно, медленнее, нежели порох.
Они продолжали сидеть. Пламя шевелило тени на потолке, поблескивало в высоких окнах, за которым стояло темно-синее небо и черные плоскости домов.
— Иногда продолжения жизни не хочется, — сказала Доротея. — Почему-то знаешь, что идут перемены — а тебе хорошо. В последний раз, возможно.
— И тогда всё останавливается, — заметил Клаус. — Но почему нельзя отменить составленный на будущее план? Тогда и судьба согласилась бы с нами.
В тишине потрескивал и шевелился огонь в камине. Молчаливый участник их беседы — двухсотлетний дом — слушал их, и если б он мог выразить свое отношение, он покачал бы головой. И никто не знал бы, с чем соглашаясь.
— Ну что ж, до свидания, — сказала Нора, поднимаясь, потягиваясь по-кошачьи и к сестре подходя проститься. Она ее обняла сзади за плечи, потерлась головою о голову. Доротея осталась спокойной.
— Я завтра еду рано-рано, и вас наверное не увижу. Клаус, прощай.
Она подала ему руку и сжала его крепко, со значением, дважды.
— Если приедете в Рио — буду рада и счастлива. Вы бы там отдохнули: там люди другие, всё на виду, никакой психологии для догадливых. Ну, прощайте.
«Глупо, что мы расстаемся», — сказал себе Клаус, пожимая плечами. Он подошел к Доротее, повторяя жест Норы, обнял ее за плечи.
26
— А я уже надеялся, что Нора будет нам вместо… дочери, — сказал он с усмешкой, признавая нелепость подобной мечты, но и вынося на обсуждение частицу истины, в ней содержащуюся.
— Ты готовил ее себе в жену, — сказала Доротея. — И правда, она старше, но рядом со мною — подросток. Ах, она забыла свою ажандá. Отнеси ей, пожалуйста.
Предложение странное, подумал Клаус. Однако приятное. Похоже, он пешка — или фишка? — в игре. Но какой…
Следуя пояснению Доры, он поднялся на этаж и вышел на балюстраду библиотеки, полной мрака, которому противилась маленькая настольная лампочка у его закутка, где ему устроили постель, отсчитал третью дверь и вошел в нее, и оказался в коридоре, здесь кончавшемся тупиком. Нажимая на светящиеся кнопки, от чего загорались там или тут лампочки, он иногда протискивался между стеллажами с коробками, мебелью и, похоже было, картинами. В противоположном конце зиял, словно намалеванный, черный квадрат, но в нем нашлась лесенка. Он поднялся под самую крышу.