Литмир - Электронная Библиотека

Постройки делались все значительнее и гуще, город вступал во владение пространством, заслоняя озеро и закрывая доступ к нему участками частников, граждан особо влиятельных и ловких.

Показался, наконец, ресторан с верандою, и Доротея захотела усесться там с чашкой чая, а потом настала пора позднего завтрака. Съедены были «сердца св. Жака», по-русски Иакова, то есть моллюски, живущие в плоских раковинах, напоминающих формой и складками восходящее солнце и его утренние лучи. Они стали в средние века эмблемой паломников в Компостелло.

Сердца св. Жака — блюдо весьма деликатное и относительно дорогое. С тех пор Клаус называл себя, шутя, сердцеедом, пока не приелось.

Рука Доротеи, державшая меню опираясь локтем на стол, поразила его красотой, тонкостью, хрупкостью. Легкий ветер шевелил каштановые пряди ее волос. Его сердце сжалось от жалости странной, отозвавшись на скопившийся опыт прощаний, разлук, утрат. Вслед за этим пришла нежность, и они посмотрели друг на друга особенно. Ее ресницы пошевелились.

— Славное место, — сказала Доротея. — Тебе нравится здесь?

8

От нее веяло тайной. На вопросы не отвечала она, даже на те, которые он считал важными, когда лишь догадывался о значении ее восклицаний и жестов, и хотел уточнений, полагая, что от этого зависит ее удовольствие им и, следовательно, их отношения.

Она обходила вопросы молчанием и улыбалась, переводила разговор на иное, на нечто многозначительное. Словно она не верила в маленькие приноравливания (позволю себе маленькое заимствование у моего почти однофамильца) друг к другу, — о них не думает юность, писал Пушкин, спешащая к финальному содроганию, — но все более хрупкое с возрастом тело зовет к осторожности. То, что Клаус предвидел, наступало: порывы Доротеи к нежностям стали слабеть, тон становился распорядительным.

Возможно, впрочем, это была обычная эволюция: начинается близость, неправда ли, с подражания друг другу, со слияния в первобытное существо о двух головах, — потом оно разделится на мужа и жену, как учил Платон еще в университете, не считаясь с победою Дарвина.

Ее молчаливость передавалась ему, — после их встречи — после ночи, ночей, проведенных вместе — он спешил записать свои впечатления и в затруднении откладывал перо. Можно бы подумать не без основания, что поэзия покидает нас после осуществления основного намерения поэта — овладения предметом вдохновения. Ибо петь тогда не о чем; поют, привлекая, а потом зачем же и петь? Любви песенка спета. Нужно ждать, пока снова накопится порох в пороховнице.

А Клаус становился болтлив рядом с нею, — вот он, литературный рефлекс! Доротея вежливо ожидала, однако он успешно вывел ее из себя, засмеявшись: он вспомнил ошеломление фермера Бруно.

— Ну, что ты так глупо смеешься? — сказала она улыбаясь, шутливо ударив его по руке ладонью, раздвинув веером пальцы.

— От счастья люди глупеют! — подлизывался Клаус.

— А поглупев, делаются еще счастливее, — не сдавалась она.

— И становятся еще глупее…

— И еще счастливее…

— И еще глупее!

— И когда счастливее быть невозможно, достигается абсолютная глупость.

— И абсолютное счастье.

— А абсолютное непрочно.

— И это первая мысль, которая начинает портить абсолютное счастье.

— И абсолютную глупость.

— Что-либо неабсолютное, сопоставленное с абсолютным, рождает мысль о несовершенстве.

— Рожденная мысль бьет по абсолютной глупости.

— И скоро уже не до смеха…

После такой пикировки, достойной теннисного матча, они замолчали. Диалог их утомил, омолаживая.

Возраст преклонный, заметьте, молчалив по другой причине: что уж тут говорить, все ясно и так… но что именно? Время иллюзий кончилось, сообщение оказалось непонятым. Природа продолжает свой путь, Создатель так и не показался. Священники трясут бородами. Но — теперь это знаем — лучше бороды их, скучноватые, чем волосатые руки убийц. В этом-то и урок русской истории. Прочь, безбожники, ваша борьба против опиума для народа завершилась братской могилой.

Тихий сон Доротеи сливался со звуками ночи: с легким плеском воды озера, с миганием маяков, с очертанием горы возлюбленной Гёте.

Осторожно он удалялся на нижний этаж, чтобы там зажечь лампу, — дочитать, наконец, итальянскую книгу о любви немецкого философа к своей еврейской студентке. Неожиданно он поразился, насколько далеко от античного современное представление о морали. Ныне вовсе не обязательно соответствие поступков и взглядов. Можно идти за колесницей тирана ради пищи и ласок, а потом уверить всех, что вставлял ему палки в колеса.

На миг показалось, что в дверях стоит привидение, но вздрогнуть он не успел: то была Доротея в короткой ночной рубашке. Света лампы хватало, чтобы блестели ее загорелые колени, а васильковый бордюр подола усиливал их притягательность.

— Я проснулась от жажды, — сказала она.

Подойдя, она положила ему на темя маленькую руку, и ощущение ласки потом таяло медленно, когда он остался один, а скрип ступенек затих.

9

— Я ведь рассказывала тебе, почему же ты не помнишь? — спрашивала Доротея как бы упрекая, но ее голос звучал спокойно, без тени досады. Озадаченный, он проверял склад памяти. Этого случая из жизни Доротеи там еще не было. Вот ее печальный Нью-Йорк, отчаяние, одиночество, единственный номер телефона, по которому можно бы позвонить… Мужчина, с ней сердечно заговоривший.

Поначалу Клаус пробовал возражать, защищая, так сказать, честь своей внимательности (и заодно опасливо проверяя, не портится ли уже и память, мотор и сокровищница, без которой писатель — бедный клиент богадельни).

Неожиданно он понял причину и почувствовал нежность: по-видимому, Доротея мысленно с ним разговаривала, а потом ей казалось, что то или это она рассказала ему наяву. Одиночество некоторых людей велико настолько, что им некому пожаловаться на него.

Присутствие Доротеи было подстать обстоятельствам, временным, разумеется, как и всё в жизни писателя: новый день продолжал предыдущий, и вновь полновесный, без звонков будильника и телефона, без жужжанья компьютера, без официальных конвертов, из которых состоит почта бедняков, приносящая угрозы и поборы всякого рода. Бедность отступила тогда на несколько месяцев, и они казались нескончаемыми.

— Я еще поживу у тебя, — произнесла она, насмотревшись однажды вдоволь на картину полудня: лодка почти не двигалась посреди залива, ветер лениво шевелил ее повисшими парусами, мелкая рябь воды сверкала на солнце. Голубоватая дымка висела.

Ее намерение было ему по душе. Впрочем, если б она объявила другое решение, ему в голову не пришло бы ее уговаривать и удерживать: край, берега и люди дышали свободой, здесь ничего не было своего, — и у Клауса прежде других.

Доротея взглянула:

— Опять ты глупо смеешься!

— Люди от счастья глупеют…

— Сколько же можно глупеть?! — возмущалась она, улыбаясь.

— Быть счастливым — это беспредельно…

— Вот что я тебе скажу: ты просто хвастаешься! Ты, видите ли, такой умный, что тебе можно глупеть, глупеть, глупеть — и ничего!

— Гм.

— Столько смеяться — не пришлось бы плакать!

— От плача люди умнеют…

— У тебя от всего польза!

От спора их отвлекла сцена на озере: с лодки махал рукой человек, а потом послышался удар в корабельный колокол, предназначенный им, несомненно. Взяв бинокль со стола — Клаус использовал его как пресс-папье, — и поймав фигурку в поле зрения, он тотчас узнал Лео Штеттера и помахал ему в ответ. Кораблик задвигался, поймал парусом ветер и заскользил к берегу.

Нельзя сказать, что Клаус обрадовался пополнению общества его и Доротеи. Они еще не насытились друг другом. Однако день созревал, послеполуденная лень призывала к сиесте. Бесплодные часы хорошо занять несложным разговором и чашкой чая.

— Я догадался, где вас искать! — Лео Штеттер прыгнул на низкий парапет, обрезавший сбегавший к озеру склон; волны бились о него в непогоду, и за долгие годы этой работы вымыли в цементе ямки и смыли углы ступенек, спускавшихся к воде.

3
{"b":"565798","o":1}