Мать наших кусков не ела и говорила мне:
— Живи, Коленька, расти, да обиды не забывай. Веки-веченские так жить будем, если обиды забывать будем, — помни это. Ты молодой, а я…
Она не договорила, так-как серый старик — кашель — подошел к ней и схватил за горло. Но паровозы кашель заглушили. Бегали они то туда, то сюда, развозили солдат и обдавали платформу парами. Мать ежилась в тряпки и просила:
— Сыночек, сходи за кипятком, — озябла я.
Я пошел с худым солдатским котелком. Пока стоял в очереди у куба — слышу шум, свистки… Прибегаю, и… Мою мать раздавил товарный поезд, — сама, видно, на рельсы сползла. Взвыл я тогда по-собачьи, а Мухтарка подтянул мне.
И остались мы вдвоем на всем белом свете — Мухтарка да я, — две руки да шесть ног. А значило это: скитаться нам и скитаться. На другой день, с Мухтаркой, в уборной приехали в город.
— «Куда?» думаем.
Сами не знаем, куда пойти теперь. Пошли в улицы, а там какие-то ящики глазастые бегают, кричат на каждом углу и назад кровавым глазком поглядывают. Мухтарка мой совсем было струсил, хвост под брюхо спрятал, — будто бродяга палку под тулуп. Ходили, ходили мы с ним, а потом — нашли себе квартиру в мусорных ящиках и столовку в помойных ямах. Так и зимовали в городе. Зароемся в афиши, да в бумаги разные, прижмемся друг к другу и хорошо, — привыкли.
Вдруг, в одно утро, проснулись и слышим, — поют:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.
Я встал, высунул голову из ящика — вижу: идут… — Солдаты, рабочие… По снегу, по сугробам, — флаги несут… Обожгло.
— Заря, заря…
Они идут и кричат:
— Слабода, слабода!
— Ух, ты, на!.. — Слабодушка.
Мухтарка залаял на них. А солдаты кричали.
— Цыц, ты собака! Не лай… Нельзя на революцию лаять.
— Эй, малыш, айда с нами… Слабода-а!
— И — их, слабода! Гуляй!.. Все братья.
Интересно мне очень показалось, вылез. А ноги мерзнут. На ногах сидел в ящике-то, — в тряпки завернуты были. Как гусь, краснолапый, затоптался на снегу.
— Э, да ты босиком?.. По снегу нельзя ходить.
— Братцы, христосика нашли!
И меня окружили.
— Эй, христосик, на-те ботинки!
Солдат достал ботинки из вещевого мешка и дал мне. Три дня ходил с ними по городу. Спал у них в казарме, а Мухтарка на кухне околачивался, — кости обгладывал. А через месяц солдаты куда-то уехали. Сказывали, что на фронт, до города, «до Победного».
Сдали они меня в детский дом, потому что и меня народом считали, только Мухтарку на улице оставили. Хорошо было в комнатах, в палатах, койки белые, снежные. Тепло. За большими окнами сад, галки в нем, хорошо. Костюмчики барчуковские дали нам, ребятам. Обеды — каких я сразу не едал.
Думаю:
— Эвона, что революция дала?
Совсем было про Мухтарку забыл. И вдруг, ночью слышу: Мухтарка скулит за окном, жалобно так… Словно ножиком полыснуло меня, так на две части и разрезало. Подошел к окну. А он там, за окном, на снегу сидит, как пенек черный.
— Мухтарушка!
Так на две части и разрезало меня. Здесь, в комнате, тепло, а там — холод, снег… Кольнуло меня, что друга спокинул. Стоял у окна и не знал, что делать.
— Убежать, убежать надо, — думал я.
И про обед хороший вспомнил. Супом в носу защекотало, есть захотел…
— Нет, нет, не пойду!
Убежал от окна. Зарылся в одеяло, в подушки. И лежу. Но в ушах звенит, шевелится Мухтаркино скуление.
— И-и-и-и…
Закрываю глаза и вижу, чувствую, что Мухтарка не уходит, а сидит на снегу и в окна ко мне посматривает.
— Нет, убегу — лучше с собакой быть!
Оделся. Раскрыл окно и стал вылезать по водосточной трубе, как по веревке в шахту. Холодно. Обледенелая труба шумит. Руки мерзнут. Слезаю, боюсь, чтобы не оборваться, а Мухтарка радостно скулит.
— Куда! А, бежать?.. Украл что-нибудь?
Глядь, а внизу дворник. Схватил меня за ноги, стянул к себе и ухватил за шиворот.
— Бежать?
— Дяденька, пусти! Ничего не взял я… Я к собаке… Моя собака, — скулит она… Жалко.
— Не врешь?
— Прай-богу, дяденька, к собаке.
Он обыскал меня, но ничего не нашел.
— К собаке, говоришь?.. Молодец парень… Собаку жалеть надо, потому — революция. Всякое дыханье радо жить, в каждом душа радуется… И к собаке любовь должна.
Он пошарил в карманах и достал сухарь, бросил его Мухтарке, потом подошел к нему и начал гладить.
— Ешь, собака! Не скули, потому — революция!
А ты, парень, вот што: отправляйся спать, неча людей по ночам беспокоить.
Собака будет со мной сторожить и хлеб себе зарабатывать.
Так мы и жили: Мухтарка сыт и я сыт. А как пришла весна и лето, мы за город бегали с ним: купались в речке. Жили себе и жили, пока гроза нагрянула.
Вечером прибегаем с Мухтаркой с речки, мокрые. Забежали в столовку, шумим.
— Ребята, есть давайте!
А ребята сидят тихо и из-под ложек выглядывают, кругом слышится:
— Тише, тише…
Подсел к одному и спрашиваю:
— Что такое?
Тот нагнулся и тихо говорит:
— Новый заведующий приехал, — злой такой…
Тут и я присмирел. Смотрю, входит новый заведующий… Тут я и оробел.
Новый заведующий — это смотритель с приисков.
Сразу его узнал… И он меня тоже.
— А, шаромыжный сын? Здесь ты… Опять вместе. Опять я тебе начальник. Как от судьбы, так и от меня не уйдешь, видно… Не понравился я им там, на приисках-то, так сюда попал… Где отец-то твой, шаромыжник-то проклятый? Он мне на стол харкнул… Помню, не забуду…
На другой день ободрали меня как липку. Дали рваные штаны, да рубаху без рукава и выпроводили за ворота, с дворником.
— Ступай, парень, на все четыре стороны. Заведующий говорит: «неподходящая ты елемента»…
Говорит мне это дворник, а сам жалеет, — головой качает.
— Как же это так вышло?.. А революция-то пошто?.. Аль не для всех она?.. — И он задумался.
— Ступай, парень, ступай… Не подходящая елемента?..
Ушли мы с Мухтаркой, посмотрели на ворота, на окна, из которых ребята выглядывали… и пришли на старые квартиры, в мусорные ящики. И тут хорошо было, потому что лето. А там — осень.
И опять видим: идут, поют:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов!
— Ух, ты!
— Бей буржуев!
— Эй, ты, маленький большевик, айда с нами!
Др-р-р — затрещало все. И пошло и пошло. Вымерли улицы. Стрельба. Бешеные автомобили ночью бегали, с фонарями, с солдатами.
Бух, бах…
Тра-та-та.
Буржуй — пулю жуй!
Поп — лопай!
— Бей их, товарищи!
Тюх, тюх, вижжали и пули. Щелкали в окнах. Стекла сыпались. Страшно. Залезли мы с Мухтаркой в яму и сидели там три дня. Выменяли буханку хлеба за ведро часов, набранных при погроме, и ели ее, пока в городе будоражились. А потом стало тише, тише. И только отдельные крики будили улицу.
— На фронт, на фронт!
— На буржуев!
— Пролетария, соединяйся!
— На фронт.
Мы лежим с Мухтаркой и думаем:
— На фронт, на фронт…
Пошли на вокзал, где солдаты грузились. Путались между ними. Просились, чтобы взяли они нас с собой — не берут. Раз лежим мы в кипятильнике, греемся у печки, входит ихний командир за кипятком. Бородатый такой, сибиряк. Пока цедил кипяток — все смотрел на меня, а потом и говорит.
— Поедем со мной.
— Куда?
— На фронт.
— На фронт? Поеду — давно прошусь, но меня солдаты не берут.
— Кто ты такой и где твои родители?
Тут я ему все и рассказал и про прииски, и про детский дом, и про смотрителя.
— А он говорит.
— Укажи.
Я повел его к детскому дому. Ребят в доме уж не было, — пустой стоит. И на дворе пусто, все двери настежь. В заднем дворе старик дрова колет — мы к нему. Подходим. Он не оборачивается — колет и колет, будто не замечает нас. Пиджак на нем с худыми локтями и заплаты на штанах, как большие очки.