Стриганули ребята в кусты, в разные стороны, ноздри распустили, сучья под ногами трещат, будто лоси от охотников удирают. Колька бросился в верх, из лога, в смородиновые кусты. Мухтарка за ним, — под ногами путается… По оврагу пробежал и стал подниматься на верх, чтобы оттуда в леса удрать. Вот уже за корни уцепился, за траву поймался — на верх, — вот, вот… Карабкается… Но вдруг, морда лошади ткнула в спину.
— Стой, бродяга, попался…
Здоровенная казацкая рука схватила за шиворот, — как копну сена на вилах подняла. Задрыгал Колька ногами и руками, словно котенок, которого за шиворот схватили.
Казаки окружили. Ванька и Мишка удрали. У одного казака усы, как у таракана, ходят…
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
— Чей ты?
— Тятькин.
— Это мы знаем. А хвамиля как?
— Пытают, думал Колька. Если скажу — тятьке плохо будет, — уволят с приисков.
— Чей ты, говори?
Молчит Колька, как воды набрал. Так и не сказал фамилии. А казаки злятся. Желоб раскололи, разворочали все и повели Кольку между лошадей. Старый казак, с красными лампасами на синих штанах, плеткой ударил, лопнула Колькина рубаха, — как паутина расползлась. Ойкнул Колька и заорал, как змеей ужаленный.
— Вот тебе, коли хвамилю не говоришь, все равно узнаем, — хуже будет.
И так худо Кольке, кровь красным бантиком на спине выступила. Мухтарка дыбит шерсть и плетется сзади, так же как мать за арестованным сыном. По узенькой тропке двигались. Впереди — мостик над речкой Смородинкой. Синяя речка, облака в ней белые купаются, кустами обросла смородиновыми. Быстро бежит с гор, пенится под кустами.
— Прыгнуть, — подумал Колька.
И только зашли на мост, Колька бросился под ноги лошадям и бухнулся в воду.
Ожгло холодной водой, понесло по течению. Рубаха пузырем вздулась у ворота.
— Держи, держи-и!
Казаки начали стрелять. Пули чокаются об воду. Столпились казаки на мосту, а Колька плывет и плывет, — вот уже совсем уплыл, не видно их. Ухватился за куст и вылез на берег. Отряхнулся как гусь, растопырив руки. Глянул на другой берег, а там Мухтарка скулит. Жалко стало собаку бросать. Нырнул опять и переплыл к ней.
— Мухтарушка, милый, видишь, какие люди… Золота жалко, в земле, ведь, оно, — ничье…
— Земля то для них, видно, дадена, а нам помирай, да не тронь. Умирать, видно, тятьке!
Круглыми, как смородинки, глазами заглядывал Мухтарка в Колькины глаза, хвостом пошевеливал. Рана Колькина размокла и заныла. Снял рубаху, выжал и повесил на куст. Присел на мох и задумался. И белые облака над лесом задумались. Забоялся показываться на прииск — узнают; допытается мать, отчего рубаха рваная и рубец на спине, беспокоиться будет… А тятьке один конец — помирать!
На прииск Колька вернулся усталый, голодный, двое суток пролежал в лесу.
У казармы встретился со своим забойщиком. Лохматый такой, здоровый. Сапоги глиняные на нем и нос, как малина переспелая.
— Ты где был, сволочь, а? Меня без работника оставил. День у меня пропал без загонщика, другого искать надо было.
— Да я, дяденька… Ну, прости меня, — не буду больше. Завтра опять робить выйду.
— Робить, робить… Ладно, што мал, а то бы под суд отдал… Денег ты с меня ни копейки не получишь и робить тебя не надо. Я уже другого нашел. Мать, ведь, за тебя просила — взял. Думал, работник будет, а ты?…
— Нет уж не надо, — робь, де-хошь!
Повернулся, как медведь, и ушел. Горько, обидно стало Кольке. Совсем забоялся в казармы итти. Отец умирает, а он…
— Уволили, уволили. Как быть? Как жить?…
И не пошел домой. Встретил Мишку, тот боязливо подошел к нему.
— Колька, тебя поймали?
— А тебя?
— Меня нет…
— Меня поймали и надрали, — убег я от них. — Слушай, Мишка, принеси мне хлеба, украдь у матери, есть я хочу, — два дня, кроме ягод, ничего не едал. Не пойду я домой теперь. Хозяин с работы уволил. На другие прииски уйду. Робить там буду, а деньги матери вышлю… Принеси, Мишка, и луковку сорви на огороде.
— Ладно, ты посидишь у конторы, а я тебе принесу.
Убежал Мишка, показывая пятки. Колька уселся на крыльце, задумался, слеза прошибает, горько. Только солнышко такое доброе, ласковое, гладит Кольку по волосам, в глаза щекочет. Лохматое такое, таежное солнышко, а доброе, никому зла не приносит, всех одинаково греет.
И вдруг опять заметил Колька: казаки к конторе под’езжают.
— Куда?… Спрятаться надо, — подумал Колька.
Слезли они с лошадей и идут в контору, прямо на него. Заметили Кольку.
Шмыгнул Колька в корридор и за дверью спрятался. Идут. Ногами, как шашками, по ступенькам стукают. И опять здоровая рука просунулась за дверь, шарит, как крота в норе выискивает. Пригнулся Колька, дыхание затаил, но не помогло. Будто клещ, вцепился казак за волосы и вытащил из-за двери.
— А, попался таки. Вот теперь ты скажешь свою хвамилю!
Сторожиха из конторы не вытерпела и прошамкала.
— Это Тимофея забойщика сын. Отец-то его задавлен теперя.
— Вот-оно… Бог наказал отца-то… и сын таков… Ах, ты, шаромыжник эдакой…
— Я вот доложу смотрителю… Сукин-ты сын… — И дал пинка Кольке.
Пустился он бежать без оглядки. Увидел его Мишка — и за ним догонять, с краюшкой хлеба, как за жеребенком.
— Колька, Колька, куда ты? Постой!
Но Колька бежал и ничего не замечал, будто заяц, которого собаки затравили. Бежал, бежал и скрылся в лесу за выработками.
На другой день Колькина отца в контору потребовали. Пришли двое казаков с нагайками. Нагнулись к больному, к самому лицу, как два медведя к падали, чтобы мордами разрывать ее и пожирать.
— Ты, пойдем в контору, смотритель требует!
Но ничего не понимал Колькин отец. Глазами мутными, как кварцовыми гальками, уставился на них, словно больной, к которому пришли знакомые навестить, а он их не узнает.
— Ну, не притворяйся. Айда!..
И, как медведи, лапами, хватали его под мышки. Не выдержала Колькина мать, расплакалась.
— Да што вы, не люди што-ли? Креста на вас нет!.. Куда вы его больного-то. Целый месяц с постели не вставал он, пошевелиться не может. Ох, батюшки мои, люди вы, аль скоты, убили человека, раздавили, и умереть то ему спокойно не дадут!
— Ну, ты не очень-то. Я вот тебя нагайкой опояшу, так замолчишь. Давай, помогай нам вести его в контору. Раз начальство требует, значит, закон.
Ничего не помогло. Никакими мольбами не упросила казаков. Подцепили они больного под мышки и повели по прииску в контору. Не шел он, а тащили они его, как пьяного, напившегося вдрезину. Стонал, мычал, зубами скрежетал. А жена его шла сзади, согнутая, как вытащенная из шахты, покачивалась из стороны в сторону и в грязный платок слезы и кашель собирала, — чахотка, видно, у ней завелась.
Еле дотянулись до конторы. Будто скелет старинного человека откопали и в контору привели. А смотритель сидел у себя в кабинете и толстые, с палец, папиросы курил. Посмотрел на приведенного и чуть не стошнило его. Худой перед ним стоял Тимофей забойщик. Глазами, ничего не понимающими, смотрел. Кровь сгустками на бороде размазана.
— Вы не подводите его близко.
А потом строго обратился к Тимофею.
— Вот что, любезный, убирайтесь-ка в 24 часа с приисков, поняли?…
Но Тимофей только глазами водил по потолку. Бухнулась Колькина мать смотрителю под ноги.
— Кормилец ты наш, родитель ты наш, не губи ты нас, пожалей… Смилуйся над нами, несчастными людишками, не гони ты нас, дай хоть ему спокойно умереть…
— Довольно, чтобы завтра же вас здесь не было.
— Да куда же мы, ни денег у нас, ни хлеба — ничего нет. Подводу нанять не на что. И за што уж такая немилость?!
— И то милость — а то бы в Сибирь, в рудники. А еще даю вам милость — подводу вам казенную дам, доедете до железной дороги, а там куда знаете.
— Милость, такая милость… Погубитель ты наш…
Завыла, остро до боли, поняла, что не упросить его. И только сам Тимофей ничего не понимал, закашлялся и нечаянно выхаркнул сгусток крови на стол, на зеленое сукно.