— Не лишился! — прошептал Балашов.
— Что, простите?
— Вы сказали «лишился»… Мы ничего не теряем, кроме тяжкого бремени, и обретаем новую жизнь!
Самарин, зевая, кивнул.
— Холодно, — сообщил он. — Стоит мне только подумать о том, каково это — оказаться внутри теплого жилища, как начинаю мерзнуть.
Кирилл отправился в путь, а Балашов — следом, но на сей раз держась на добрые десять шагов позади.
— И что вы намерены делать? — через некоторое время спросил Глеб.
— Отправлюсь в Петербург.
— Но поезда не ходят! А там, впереди, воюют.
— Мне нужно всего лишь убедить ваших чехов посадить меня на один из их поездов. Матула, так, кажется, зовут их командира?
— Да, — подтвердил Балашов. — Но он не вполне вменяем. Душевнобольной.
— Странно, когда ты называешь других не вполне нормальными.
— Кирилл Иванович, я вас умоляю: что бы вы ни делали — не говорите о нашем брате в Языке в открытую! Вы верно сказали: чехи ни о чем не догадываются. Мы их убедили, что всех детей из города отослали в Туркестан, где спокойнее!
— В Туркестан! Ах ты, пройдоха! Но как же знакомая твоя, Анна Петровна? И сын ее, Миша?
— Алеша, а не Миша.
— Так его, значит, Алексеем зовут?
— Пожалуйста, не расстраивайте Анну Петровну!
— С какой стати мне ее расстраивать? — удивился Самарин, до сих пор разговаривавший с Балашовым не оглядываясь и только сейчас встретившийся с собеседником взглядом. В голосе Кирилла послышалось любопытство: — А что, знакомая твоя и впрямь стоит, чтобы ее расстраивать?
Впереди между деревьями показались светящиеся точки.
— Ну, вот и Язык, — сообщил Глеб.
Самарин остановился, рассматривая огни.
— Жалкий городишко, — заключил Кирилл. — Послушайте, мне нужно от вас кое-что услышать. Не докучает ли горожанам тунгусский колдун? Был тут один ловкач, из местных, выехал как-то из леса верхом на паршивом олене, пророчествуя и выпрашивая магарыч?
— Есть один тунгус… Спит во дворе, у штаба капитана Матулы.
— Он самый, чертеняка! Сколько у шамана глаз?
— Один.
Кирилл шагнул к Балашову:
— Ты, должно быть, хотел сказать «один остался»?
— Да, один глаз остался, а еще у тунгуса две повязки: одна на поврежденном глазу, а другая — на лбу Говорит, там у него еще и третий глаз, вот только никому еще видеть его не случалось.
— Хм, — изрек Самарин, — бедняга… Боюсь, его Могиканин прикончит первым…
— Лучше бы вам здесь до утра обождать, — посоветовал Балашов. — По ночам подступы к городу стерегут солдаты-чехи. Уже стемнело. У вас нет документов.
— Дай бутылку — попросил Самарин.
— Негоже сейчас пить-то, Кирилл Иванович.
— А я говорю: давай! — Голос Кирилла изменился. Теперь он звучал так, как в темноте туннеля: голос пожилого человека, бесстрастный, лишенный интонаций.
— Я… я не намерен отдать вам спирт, Кирилл Иванович.
— У тебя духу не хватит воевать!
— Верно, но вам не следует отбирать у меня то, что я не хочу отдать добром. Вы же сами сказали, что не из уголовных…
Рука Самарина метнулась за отворот сюртука и достала нож. Лезвие прижалось к щеке Балашова.
— Отдавай, не то я тебе и остальное отрежу!
Глеб опустил саквояж наземь, осторожно отстранясь от оружия, достал бутыль и протянул Кириллу.
— Ну вот, теперь мне не за что тебя убивать, — сообщил Самарин. — Никому ничего о нашей встрече не говори, точно и не бывало ее. А я не стану рассказывать о том, что ты делал в Верхнем Люке. Считай, мы никогда не встречались. Понял меня? Кстати, что там, за деревьями?
— Луг…
Кирилл рванул в сторону, пробежал через чащу, и силуэт его растворился в темноте опушки под выкрики Балашова: тот просил обождать и не трогать Анну Петровну. Глеб услышал, как единожды, с молодым задором, откликнулся Самарин:
— Паяц!
Муц
Йозеф Муц, лейтенант Чехословацкого корпуса в России, сидел у себя в комнате за столом, работая при свете керосиновой лампы граверным резцом по дощечке вишневого дерева. Ежеминутно сверяясь с выцветшей фотографией Томаша Масарика, Йозеф то и дело склонялся над работой, едва не касаясь ее носом. Дунул на заготовку, прижал к чернильной подушечке для печати. Достал из лежащего перед ним вороха синих четырехугольных бумажек одну.
На бумажке с проставленной цифрой было отпечатано на русском, чешском и латыни: «Первый Славяно-Социалистический Сибирский банк Языка. Триллион крон».
Муц подышал на гравюру и нанес шаблон на пустующее место. На банкноте осталось изображение первого чехословацкого президента. Очки у Масарика вышли смазанными, но тонкая сеть морщинок вокруг глаз была передана превосходно, удалось Муцу и отобразить отстраненную улыбку в бороду — выражение, с которым президент несколько десятилетий выслушивал речи глупцов.
Йозеф достал граверную иглу и вновь поработал над президентскими очками. Важно, чтобы Масарик не выглядел так, словно носит очки слепого. По разумению Муца, глаза хорошего человека всегда должны быть видны.
Монетный двор лейтенанта состоял из большого типографского лотка, установленного ящичками для наборных знаков набок, с прибитой к днищу доской для игры в нарды, испачканной несмываемыми пятнами от мозгов Чупкина, социалиста левого революционного крыла, голову которого снайпер прострелил как раз в тот момент, когда Муц, по обыкновению, выигрывал в споре. Ранее Чупкин не желал признавать ни одно из собственных поражений, подобной же въедливостью отличалось и мозговое вещество, и отскребать разбрызганную массу песком и водою оказалось занятием столь же бесполезным, как переубеждать оппонента в его прижизненных взглядах на роль буржуазии в классовой борьбе.
На лотке лежал гравировальный инструмент. В наборных отсеках хранились материалы по краткому курсу инфляционной истории в Языке периода действий чехословацких законов военного времени: банкноты от одного до ста миллионов крон, а также деревянные оттиски.
Банкнот в одну крону осталось немного. Их хватило на целых два месяца, пока Муцу удавалось удерживать Матулу в пределах натурального обеспечения дензнаков, соотнося количество отпечатанных денег с запасами продовольствия в губернии. Замызганные бумажки утратили всякую ценность.
Муц взял один из оттисков для банкноты в одну крону и пробежался по выгравированным линиям кончиками пальцев. В последний раз шаблон использовали так давно, что чернила успели высохнуть, и руки остались чисты.
Йозеф взял чистую бумажную заготовку, смочил оттиск в чернилах и отпечатал новую купюру. Для банкноты в одну крону он нарисовал женщину, олицетворявшую Свободу. Под портретом было написано «Свобода», чтобы лицо не приняли за портрет известной дамы, вернее, за конкретное, а не символическое изображение, потому что фигура была не в полный рост, на баррикадах, а лишь по плечи. Простоволосая, с пучком длинных кудряшек на затылке, курносая, с тонко очерченной и слегка вздернутой верхней губой, которая получилась слегка больше нижней.
Свобода смотрела на владельца с поверхности купюры большими темными глазами, которыми так долго изучала наш мир, с жизнерадостными смешинками во взоре, вызванными созерцанием человеческой комедии, с таким задором, что даже когда уже и не оставалось для веселья повода, всё никак не могла угомониться.
Какое-то время Йозеф разглядывал Свободу, пылая лицом. Помассировал теплые мышцы шеи холодными пальцами, положил банкноту в одну крону в карман рубахи, миллиардную сжал губами, поднялся и принялся сгружать с постели всевозможный хлам.
Белые, размером с добрые кирпичи, бруски мамонтовой кости уложил на пол, коробочки с коллекцией горных сибирских бабочек — на этажерку, рассортировал большевистские листовки с агитками в хронологическом порядке, а черновик геологического отчета о верховьях Енисея отправил в архив записок, в сундук, стоявший в дверях.
Улегся на постель и стал разглядывать банкноту в миллиард крон на свет.