— Работы хватало… а вот золота я не видал, — сообщил Самарин. — Полагаю, вам хочется узнать, за что меня сослали?
— Незачем мне это знать, — отказался Балашов. — Всё одно, у чужих людей выспрашивать — грех на душу брать.
— Ба! Я придерживаюсь тех же взглядов! А вам самому точно не доводилось на каторге побывать?
— Нет. Бог миловал. Хотя у всех у нас души на плотской каторге, Кирилл Иванович.
— Ах да, все эти разговоры о теле и душе… Гм. Ну что ж… Если вы им верите…
— Наши-то в Языке еще как веруют. В искупление. И многие спаслись.
— Искупление?! — расхохотался Самарин и двинулся в путь.
Балашов следовал в нескольких шагах поодаль. Какое-то время никто не произносил ни слова. Порой Кирилл спотыкался или покашливал. Глеб семенил неслышно, со шпалы на шпалу, точно знал, где они лежат, пусть даже и в темноте. Он заговорил первым.
— Само собой, Кирилл Иванович, что если бы вы захотели рассказать мне, за что попали на каторгу, то отговаривать вас мне было бы негоже, — заметил Балашов.
— Да нет, вы верно сказали, — отрезал Самарин.
— Кажется, вы давеча намеревались предупредить кого-то. О человеке, что вас преследует.
— Да. Возможно, мне следовало вернуться. Знаете анекдот про чернеца, который однажды добрался до польского городишки, принялся трезвонить в колокол ратуши, взбаламутил всех горожан и сказал прибежавшим на звон, что пришел предупредить их о надвигающемся море? Его спросили, с кем придет зараза. А монах и скажи: «Со мною!»
— Ишь ты, — отозвался Балашов.
— Я учился инженерному делу в уездном городке под Пензой. И была там барышня, знакомая курсистка… Катя… Черт, да имя не имеет значения. Мы были дружны. Она связалась с дурными людьми… Я тоже. Катя зашла дальше, чем я. Тогда еще правил царь. Кончилось тем, что барышня взялась за бомбу. Мне не хотелось, чтобы мою знакомую арестовывали, и тогда я украл у нее адскую машину. И под стражу взяли меня. Приговорили к десяти годам каторги на Белых Садах.
— Далече, однако, да и север неблизко, — произнес Балашов. — Тяжко, наверное, было?
Немного помолчав, Самарин ответил:
— Вы и представить не можете, как это далеко, как там холодно, как одиноко! Однажды я покинул каторгу и решил более не возвращаться. Мрак казался вдвойне чернее того, что сейчас нас окружает. Вьюжило так, что я сам казался себе соломинкой на ветру. Подумалось: а что обо мне скажут? И понял: ничего.
Я не принадлежал к человеческому обществу, и даже если бы все мы, все пятьсот каторжан, оставили бараки и улеглись в снег, как приказано, нас бы замело — и следа не осталось. Понимаете ли вы это? Все после нас бы быльем поросло. Стало бы летописью лунного света. Повестью воздуха да воды. Нас поджидали ледяные полыньи, да и мы сами бы слились мастью со льдом, вмерзли вглубь. Казалось, добеги я до огня, ударь его со всей силы — всё равно ничего не почувствую, и ветер будет шатать меня, точно флюгер в вихре, а одежда зацепится за колючую проволоку, и когда мое тело найдут и снимут, то не смогут вытащить всех шипов, проволока отпадет, а зубья вопьются, останутся напоминанием обо мне, одиночке, ринувшемся за колючку, и станут крупицей грядущего, лучшего мира, останутся памятью о заключенном, который побежал сквозь тьму навстречу смерти, не стал ложиться на землю, в снег…
— Как же Бог вас хранил, ежели сюда привел! — заметил Балашов.
— Это не Бог, — возразил Самарин, — это люди меня сюда пригнали. Вернее, человек, который за мною гонится. Могиканин. Слыхивали про такого?
— Нет… Хотя книжку читать доводилось, само собой.
— Ну, этот Могиканин не старше нас с вами, а перед ним трепещут все урки от Одессы до Сахалина. Блатные его боятся. Чтобы добиться желаемого, Могиканин прошагает по трупам с той же легкостью, с которою вы идете по шпалам. Даже на каторге он оставался самым свободным изо всех, кого мне доводилось встречать. Для него не существует тех уз, что сразу же объединяют двух людей — будь то родные братья или совершенные незнакомцы, как мы с вами. Он не знает ни чести, ни долга, ни дружества, ни вины…
— Но взял вас с собой, когда решил бежать?
— Да. Потому что нуждался в пище. Мы ушли в побег в январе, когда в тайге, не говоря уже о тундре, нечем питаться, а оленьи пастухи кочуют далеко на юге. Могиканин захватил меня с собой, чтобы зарезать, освежевать и съесть. Точно свинью.
— Господи помилуй!
— Что может быть лучше, чем запас провианта, который сам идет рядом, тащит тебе пожитки и поддерживает разговор, пока его не съешь?
— Святый Иисусе! И что же, Кирилл Иванович? Он на вас покусился?
— Да. Я убежал. Должно быть, опередил его на день.
— Но раз Могиканин добрался до здешних мест, то зачем ему… Еды в Языке немного, хотя…
Самарин рассмеялся и хлопнул Балашова по плечу:
— А вы забавник, Глеб Алексеевич! Вам бы в варьете выступать! Что это — поезд?
Запели рельсы. Небо на востоке перечеркнул лучик сероватого света, исходившего с той стороны, куда направлялись путешественники. Балашов и Самарин спустились с насыпи.
Еще громче запели, зазвенели, задрожали пути. На ровной платформе поезда стоял на треноге прожектор. Состав шел по изгибу железной дороги на запад, на паровозе горела пара белых огней, оставляя за собой красные искры, а прожектор прочесывал чащу, слепя филинов и разгоняя одуревших от ужаса соболей на много верст по обе стороны насыпи.
Когда эшелон подъехал, Самарин пустился бежать. Балашов крикнул ему, чтобы тот остановился. Полыхнуло светом, пронесся раскат выстрела.
Кирилл подпрыгнул, ухватился за цепь, свисавшую с одного из вагонов, приподнялся над землей, крутанулся, упал и скатился вниз по насыпи, угодив в груду хвороста в росшем под ногами орляке. Подошел Балашов, рывком поднял на ноги.
— Вы порезались, — заметил Глеб.
— Дайте я спиртом залью, — попросил Самарин.
Глеб колебался.
— Я уже успел пригубить, — признался Кирилл.
— Знаю, — кивнул Балашов, — почувствовал по вашему дыханию. — Глеб достал из кармана носовой платок, смочил в спирту и обработал порез. Спросил у Кирилла, слышал ли тот выстрел. — Кажется, пуля сбила вон ту ветку, — продолжал Глеб, — повезло вам. Что я говорил: не поймешь, кто против кого сражается. Так и не кончилась миром прежняя война. Повсюду в России старые солдаты, те, что воевали еще при царе, как эти чехи. Когда мы их брали в плен, у чехов и страны-то своей не было. Теперь они получили собственное государство, на родину вернуться пытаются, да новая война не пускает. Говорят, будто они за белых. На самом деле среди них не меньше половины за красноармейцев. Их тысячи, всю Сибирь-матушку заполонили. Все дороги заняли, представляете? Прямо не верится!
— Поверить можно всему, — заметил Самарин, — только не вам.
Балашов засмеялся и предложил:
— Идемте.
Шли молча, пока Самарин не сказал:
— А ведь действительно. Вам я поверить никак не могу.
— Не понимаю, — голос попутчика дрогнул: тот прочистил горло.
— Вы вовсе не цирюльник! А если и цирюльник, то скверный! Цирюльники не носят при себе ни скальпелей, ни спирта, да и люди, которые к ним приходят, не истекают кровью, точно зарезанные свиньи!
— Что ж, бывает, что у меня руки дрожат, когда я брею…
— И как же вы бреете? По горлу — да скальпелем?
— Кирилл Иванович, вы же понимаете, как далеко отсюда до ближайшей больницы! Порой мне приходится делать некоторые хирургические операции…
— Уж не из сибирских ли вы раскольников? Наверняка в этом вашем… как там его… Языке все такие, все до одного! Но вы слишком благородны для цирюльника, да и для лавочника тоже, хотя для политического ссыльного вы чересчур глупы!
— Милостивый государь Самарин, довольно же! Вы же сами сказали, что стараетесь не вторгаться в чужие жизни чересчур глубоко — тем более когда вас не просят!
Кирилл остановился, развернулся и провел рукою по подбородку Балашова. Тот резко отпрянул.
— Я знаю, кто ты такой! — воскликнул Самарин. Рухнул на колени, откинул голову и испустил в небеса громкий, радостный смех. Затем снова взглянул на Балашова и покачал головой: — Я понял, кто ты! Знаю, что совершил и чего лишился! Поразительно. А чехи догадываются? Нет, куда уж им! Наверное, просто считают тебя одним из безобидных сумасбродов… Вот так потеха… хотя я готов поспорить: тот человек… или мальчик? Уж ему-то в Верхнем Луке не до смеху!