Литмир - Электронная Библиотека

Никаких водяных знаков… В Праге, должно быть, теперь используют новые чешские деньги, со знаками. И нулей у новых купюр меньше. Когда-нибудь — поскорей бы, что ли! — сто человек в поношенной форме выйдут из приехавшего в Прагу поезда и строем пройдут до корчмы, и для мужчин в опрятных костюмах и женщин в чистых платьях война будет уже давным-давно окончена, прохожих озадачат вооруженные солдаты, строем втесавшиеся в собрание модников, неся безумный вздор: они сражались в Сибири за Чехословакию! А спутники капитана Матулы из корпуса тихо войдут в корчму и, облизнув губы, попытаются расплатиться за выпивку имперскими банкнотами, которые все пять лет носили с собой, в карманах, по всей Евразии и Америке, переплыли с ними Атлантический океан, а корчмарь покачает головой и покажет новые деньги, банкноты Чехословакии: неужели у панов совсем нет чешских денег? И кто-то снова пороется в карманах и достанет потрепанную банкноту в миллиард крон, выпущенную Славяно-Социалистическим Сибирским банком города Язык, шлепнет бумажку об прилавок и потребует сотню кружек пива. И корчмарь подаст — то ли из жалости, то ли из страха, а может, оттого, что представит себе на миг, как когда-то его оборванные посетители выстраивались на парад в таежном городе на другом краю земли и как истосковались по родине.

За окошком, во дворе, где капитан Матула держал на цепи в конуре шамана, раздались голоса. Почти полночь.

Муц поднялся и распахнул ставни. Йозеф жил на верхнем этаже чешского штаба, оказавшегося бывшим зданием присутственных мест в Языке. Кроме штабного света, горел еще фонарь караульных, висевший на крюке над аркообразным выходом во двор. В арке показался силуэт сержанта Нековаржа. Развернулся и пропал.

Муц окликнул шамана. Тунгус не показывался, но послышался звук поскользнувшегося на грязи тела и звон цепи.

Шаман откашлялся от густой, обильной мокроты и просипел:

— У всех лошади будут…

— Ты пьян? — поинтересовался Муц.

Тишина, и кашель, и сквозь хрипы ответ:

— Нет.

— Ну, тогда спи, — распорядился офицер и закрыл окно.

Матула завидовал видениям шамана. Капитан, до войны хаживавший по пражским спиритическим салонам и даже соблазнивший черноглазую спиритку с волосами цвета карпатского битума — принял ее за наследницу браминского рода, а потому весьма разочаровался, когда они, лежа на простынях, разгоряченные и вспотевшие, среди благоухания надушенных шелков, снятых с дамы, разговорились и обнаружилось, что предкам ее со времен Адама ни разу не случалось бывать далее Прессбурга, — верил, что, когда засыпал колдун, дух туземца странствовал по тайге.

Капитан жаждал узнать, что видел шаман, и как ему удавалось заставлять свой дух странствовать, и какие миры тот посещал. Не был ли астральный план, на который возносились европейские метафизики, подобен суетливому, полному пустой болтовни модному заведению, вроде венской кофейни с пальмами в кадках, дессертами и страусиными перьями, где друзья становятся любовниками, любовники поглядывают на соседние столики, а вести из мира живых уподобляются приглашению к телефону, жеманно переданному официантом, в то время как верхние и нижние миры шамана сродни диким равнинам, где мчатся и сражаются герои, демоны и олени, обителям крови и стали?

Когда тунгус забрел в Язык в поисках выпивки, капитан предложил колдуну комнату, койку и немного водки, а в обмен велел посвятить себя в шаманские тайны и тем самым содействовать ему в установлении порядка в землях к северу от железной дороги, до самого океана, и помочь сотне чехов приобщиться к таинствам лиственничного леса.

Шаман потребовал налить еще, после чего заснул. Проснувшись, закашлялся кровью и обозвал Матулу словом «авахи», «чертом» по-тунгусски. Тем же ругательством проклял и всех чехов вкупе с русскими. Сказал, что именно авахи ослепили его в тайге на третий глаз, так что больше он ничего не видит.

Капитан ответил, что поможет горю, и приказал посадить тунгуса на цепь, чтобы тот не удрал и не запил, покуда не прозреет вновь и не раскроет тайну.

Муц растянулся на кровати. За дверью послышалось шарканье сапог, Йозеф услышал, как его окликает Броучек. Приказал войти.

Броучек стоял в дверях, держа винтовку дулом в нескольких вершках над полом, а другой рукой безуспешно поправляя воротник.

— Смею доложить, братец, — обратился капрал, — с тобой пан Балашов говорить желает.

— Теперь уже не нужно просить позволения, — сообщил Муц. Ловко присел на край кровати, свесив ноги, и вслух подивился, что могло понадобиться Балашову затемно.

— Пан Балашов очень переживает, — заметил Броучек.

— Привычное для него состояние.

— Но сейчас сильнее обычного.

— Садись.

Броучек уселся на кровать рядом с Лейтенантом, обеими руками оперевшись на дуло винтовки. Солдат был смугл, точно цыган, хотя родство с кочевым племенем отрицал и беззлобно заявлял, что никому из цыган еще не удавалось подобраться к его матери настолько близко, чтобы принять участие в зачатии или хотя бы подбросить подкидыша в колыбель. Рослый Броучек двигался с неуклюжим изяществом. Рот его был изогнут в неизменной полуулыбке, а большие, чернильного цвета глаза разглядывали всякого с просто душным интересом.

Остряком он не был, шуток знал мало, врать и льстить не умел, но на пути из Богемии в Сибирь узнал, как сильно нравится женщинам, и, сам того не желая, научился у обожательниц своих языку покорителя женских сердец.

Друг Броучека, Нековарж, всю жизнь посвятивший изучению того, что сам он называл «механизмом женского возбуждения», постоянно выклянчивал у приятеля факты для наблюдений. В те дни они были крестьянином и механиком, насильно взятыми в солдаты.

Когда же в Старой Крепости настали сквернейшие за всю недобровольную их службу дни, Броучек присмирел, не желая участвовать в происходящем, да так и не заметил, как смолкают женские крики, сменяясь еще более ужасным и красноречивым молчанием, когда жертвы замечали среди мучителей молодое, чистое, безмятежное лицо Броучека, лицо прекрасное, неземное, и понимали женщины: пропасть между ангелами и бесами гораздо глубже той, на которую отстоят от них высшие и низшие существа.

— Вот новые деньги, — сообщил Муц и показал Броучеку банкноту в миллиард крон. Капрал взял купюру и долго ее изучал.

— Здесь девять нулей, — заметил тот.

— Верно. Один триллион. Станем триллионерами.

— Триллион — это много.

— Чертовски много. Тысяча миллионов.

— Тысяча!

— Да.

— Когда я работал на ферме в Богемии, то зарабатывал десять крон. Десять! — усмехнулся Броучек и показал все пальцы на руках. — На десять крон можно было купить все, что душа пожелает. Килограмм кофе, или карты, или носовой платок, или бутылку коньяка, пару сапог, или билет в Градец-Кралове на целый день, газету, английскую шляпу, топор, мышеловку, губную гармонику, пучок гвоздик или пакет апельсинов. А когда нам платили в последний раз… какое у нас выходило жалованье?

— По пятьсот миллионов крон.

— Точно. А купить ничего нельзя было, кроме подсолнуховых семечек, да и те — сто миллионов за кулек. Может статься, оттого, что Сибирь такая большая. Может быть. Наверное, деньги тоже ничего не значат, как и версты. В Богемии как пройдешь десять верст — уже всё переменилось. А тут идешь и идешь себе тысячи верст, а всё по-прежнему. Простор, березняк да вороны. Это Масарык нарисован?

— Да.

— Хорошо нарисовал, похож. И когда же президент поможет нам домой вернуться?

— Не знаю.

Броучек шмыгнул носом и нагнулся, почесал нос о дуло винтовки.

— А может быть, ему в Праге и так хорошо. Наверное, во дворце теперь. Зря он нас бросил в Сибири, а? Наверное, и забыл про нас уже давно…

— Нет, — возразил Йозеф. — Понимаешь… когда французы, англичане и американцы собрались и решили, как им поделить империю, то каждый, кто хотел себе урвать кусок, должен был принести что-нибудь к общему столу. Расплатиться чем-нибудь ценным вроде золота, угля… или крови. А у Масарика не было ни золота, ни угля.

9
{"b":"565249","o":1}