Монастырский, вытащив из нагрудного кармашка последнюю салфетку, просто сказал: «Все» — и раскланялся, на этот раз настоящим театральным поклоном. И теперь уже все видели, что у человека на сцене умное усталое лицо, что его коричневая с блестками куртка — просто рабочая одежда. Не простоватый провинциальный фокусник только что выступал перед зрителями, а настоящий большой артист. И аплодисменты, которыми его проводили, были аплодисментами благодарности.
В десятый раз раскланявшись, Монастырский ушел за кулисы. На сцене опять старался аккордеонист. Потом минуты три острил А. Аракелов, иногда удачно. Наконец он объявил:
— Софья Петрова — девичий танец.
Соню приняли хорошо. И в ярком платье она казалась скромной девочкой. Да и танцевала она так же скромно, немного угловато. И даже потом, когда она кружилась, когда подол платья, взлетая к поясу, открывал ноги и бедра, обтянутые белыми трусиками, — даже в этот момент сквозь профессиональную наготу актрисы проступала наивная детская обнаженность.
Ее вызывали дважды — может, именно затем, чтобы эта милая девочка, еще не умеющая скрывать свою радость, лишний раз улыбнулась.
И все-таки Игорь с острой радостью глядел на девочку в ярком платье. Она будет, она будет здорово танцевать…
А. Аракелов объявил перерыв. Игорь подошел к парторгу, взглядом спросил: «Хорошо?»
— Прямо, можно сказать, редкий коллектив, — ответил Григорий Иванович.
Когда занавес опять раскрылся, на сцене в ряд сидели пять медведей. Монастырского, теперь уже в роли дрессировщика, зал встретил аплодисментами, более продолжительными, чем принято, — ему словно выплачивали долг за первое отделение.
Медведи действовали умело и послушно — они кувыркались, катались на велосипедах, строили пирамиду. Бурый Фомка делал даже «баланс» — исключительно сложный номер. На пол клали гладкое бревно, на бревно — доску, и на этом шатком фундаменте Фомка выполнял стойку на передних лапах. Медведь ревел от натуги. Когда он покачнулся, на лице у дрессировщика выступили капли пота, внезапные, как брызги из-под колеса.
Зрители не слишком хорошо разобрались в Фомкином искусстве. Зато Монастырский дал ему полную горсть сахару. Он сочувствовал Фомке как артист артисту. Ведь это был номер будущего. Когда-нибудь его поставят и на московской арене. Конечно, суть не изменится — бревно, доска и медведь. Но подадут номер со всей роскошью, доступной большому цирку. Публику оглушат светом, блеском и барабанной дробью, коверный, пять раз свалившись с доски, объяснит недогадливому зрителю, как трудно на ней удержаться, и какой-нибудь самовлюбленный столичный Топтыгин нагло сорвет аплодисменты, которые по праву должен был бы получить честный труженик, скромный периферийный медведь Фомка.
Концерт окончился как раз вовремя, когда напряжение в зале стало чуть-чуть спадать. Монастырский хорошо чувствовал настроение зрителя…
Игорь пробрался в комнату за сценой. На полуофициальный вопрос А. Аракелова, стоявшего в дверях, ответил полуофициальным комплиментом. Монастырский, голый по пояс, сидел, тяжело дыша, на диванчике.
— Ну как? — спросил он, и уже по скромному тону ясно было, что в ответе он уверен.
— Здорово! — выдохнул Игорь и потом попытался объяснить, почему, то есть сказал то же самое, только длинней и путанней. Но Монастырский внимательно слушал, кивал головой, а в конце даже сказал, что коллектив с благодарностью учтет все замечания Игоря, хотя никаких замечаний тот не сделал.
Утром Игорь опять заглянул в клуб. Там шло что-то вроде репетиции. Монастырский, стоя посреди сцены, крутил вокруг запястья толстую трость. Поймав ее, поморщился — видно, растянул мышцу. И, взяв правую руку в левую, разглядывал ее и щупал, деловито, как плотник треснувшее топорище. Долговязый Юра что-то подбирал на слух. Конферансье А. Аракелов безуспешно пытался поднять за ножку тощий стул — зачем ему это понадобилось, Игорь понять не мог. Больше всех старался лохматый парень, не принимавший участия в представлении. Он выжимал длинную ржавую трубу, делал прыжки и стойки и даже пробовал пройтись колесом.
Игорь спросил Монастырского:
— Он гимнаст?
Тот ответил:
— Униформа, подсобник. Пришел ко мне в Рыльске после представления. Я передаю ему свой старый номер. Если сумеет работать хоть треть того, что работал когда-то я, ему обеспечено имя.
Вошла Соня, села у входа. Игорь подошел, спросил:
— А вы почему не репетируете?
— Юра занят, а я без музыки не могу.
Игорь сказал, что ему понравился ее вчерашний танец, и оба смутились. Он еще не умел хвалить, а она — принимать похвалы.
— А как вы стали… танцевать?
Он почему-то не смог назвать ее артисткой.
— Я еще когда в Омске на фабрике работала, в самодеятельности выступала. А у нас в клубе коллектив от Павлодарской филармонии давал два концерта. Руководитель увидел нас с подружкой на репетиции и сговорил. Жаль только, в разные группы попали: она в одну, я в другую. Вместе лучше бы…
Утром у Ложкина появилась идея, которую он и высказал со свойственной ему ясностью:
— Э-э-э… Как бы нам, юноша, того… медведей бы этих… на току бы снять, а? Чтобы зерно… э-э-э… зерно чтобы — и медведи. А?
Игорь задумался. Медведи на току. А в самом деле здорово! Театры во время гастролей выступают в поле, а цирк — никогда… Об этом стоит написать. Можно сделать хорошую зарисовку — дать крупно, трехколонником, с фотографиями. Молодец Степан Васильевич…
Посоветовались с парторгом. Григорий Иванович одобрил ложкинский план — дать представление на току. Монастырскому идея тоже понравилась — особенно та ее часть, где предполагалось дать зарисовку крупно, трехколонником, с фотографиями. Оставалось уговорить председателя колхоза заплатить за представление из колхозной кассы — ведь билетера на току не поставишь…
Уговаривал Монастырский. Он отметил политическое значение представления непосредственно на току, сказал, что райком, безусловно, одобрит это мероприятие (тут он повернулся к Григорию Ивановичу, который поддержал его выражением лица), что колхозу это обойдется недорого — коллектив согласен дать концерт за половинную плату.
Но председатель колхоза, безнадежно скупой на все, что само не является источником дохода, без конца повторял, что бригад в колхозе семь, и если дать бесплатное представление на току одной из них, остальные обидятся.
Тогда Монастырский сказал, что члены коллектива, посоветовавшись (А. Аркелов ревностно закивал головой), решили дать концерт в шефском порядке.
На току выступали в обед. Все вышло так, как было задумано. Монастырский великолепно выглядел на грузовике с откинутыми бортами.
Он словно создан был для такой вот сцены и такого зала — для безбилетной толпы и неба над головой.
Потом он выпустил на площадку посреди тока черную медведицу Неру. Та, лавируя между кучами зерна, спокойно крутила на своем велосипеде хитроумные вензеля и лишь изредка, оглядываясь на дрессировщика, вопросительно рычала. Монастырский каждый раз отвечал ей совершенно серьезно. Зрители, задыхаясь от хохота, шептали друг другу:
— От дает, а?!
И только Ложкин, лишенный в рабочее время чувства юмора, ворча что-то про композицию, ползал по зерну и дощелкивал третью пленку.
Потом плясала Соня. Ей хлопали, и она, довольная, долго кружилась на середине площадки. Ее юбка, взлетев, стала плоским кругом, и Ложкин, бормоча: «Вот-вот… минуточку… еще разок…», торопливо снимал на цвет Сонин танец среди пшеницы — алое пятно на золоте.
Игорь, пристроив блокнот на крыле полуторки, писал, писал… И ток с его автопогрузчиками и газующими грузовиками, и солнечную пыль над дорогой, и сосредоточенную медведицу среди хохочущих людей — весь этот жаркий, трудный, веселый день, комкая, пытался он запихнуть в блокнот. Он записывал все, что видел, — вплоть до соломинки, почти незаметной в соломенных волосах шофера. И эта маленькая деталь тоже была ему дорога. Он чувствовал, что без нее вся картина что-то потеряет, и был счастлив своей способностью это чувствовать.