Литмир - Электронная Библиотека

Я сел, потом лег, отполз к изголовью и закрыл глаза. Халат висел кое-как, спутал руки, тер тоже везде — махровый, жесткий. Мне хотелось оттянуть его от члена хотя бы, так было… слишком.

Юри поставил колено между моих ног, матрас просел, и ощущение этой тяжести, которая меня еще не коснулась даже, фантомная, рядом, вдруг ударило мне в голову, как полбутылки водки залпом. Сладко, вязко, спеленывая по рукам и ногам. Как будто я никогда раньше не лежал вот так, под чужим взглядом, как будто меня впервые кинули на кровать, и даже не знал, что сейчас будет. Кожу то морозом драло, то жаром.

Да что ж такое.

Я же не мальчик, я же столько уже только с Юри пропахал, откатал, прочувствовал, почему так, почему спина в мурашках, так, что простыня липнет, и с конца на живот капает, и так жутко, так сладко затягивает, когда он вот так вот…

Юри погладил метку пальцами, мягко, потом надавил, чуть царапнул.

В животе взорвалось что-то, раскатилось по спине вверх и вниз, потолок пропал, появился.

Я зажимал себе рот.

Смотрел, как он подползает, укладывает мои бедра на свои, сгибает ногу и кладет себе на плечо, долго, протяжно лижет вдоль ступни — по самому ребру, щекотно, мокро.

Скользит пальцами по лодыжке. Вверх и вниз, как отдрачивает.

Потом он перекинул мою ногу через голову, повторяя мое недавнее движение, уложил правую на левое, меткой — к себе, к обкусанным губам, к горящей щеке.

Глянул на меня — и ртом прикипел, присосался к коже.

Меня выгнуло, как багром за пузо цепанули, дернуло прямо к потолку, я терялся, волосы лезли в глаза и в рот, руки не знали, куда им деваться, драли матрас, в горле стоял комок, горячий, скользкий.

Юри кусал и посасывал кожу, я боялся туда смотреть, я, кажется, выл в голос, жевал кулак и слезы катились — глаза пекло.

— Виктор, — он говорил, не отрывая рта от метки, лизал, хватал зубами и отпускал, то целовал, едва касаясь, то чуть не грыз. — Позаботься о себе.

Боже, храни английский. Юри… мудак ты, горе мое, душа моя, смерть моя, ты что, ты что делаешь, ты совсем…

Он прижимался ко мне, терся пахом о задницу, легко подаваясь бедрами.

И глаза вскинул, нашел мои, выжег черным-черным стеклянным взглядом.

Я слюнявил пальцы, задыхаясь, смотрел, как он водит ртом по метке, тяжело дыша.

Пальцы тряслись и выскальзывали, я чуть не в голос матерился.

Юри оттолкнул мою руку, растянул сам, в два, в три коротких толчка, сразу тремя пальцами, ногу мою он не выпускал, сдавливал у бедра, держал за колено, кололся влажным ресницами.

По-моему, он войти не успел. Перечеркнул, перекусил зубами надпись, как провод, — и замкнуло, я забыл, где я и кто, в голове билось, как умирало, от души, как в последний раз — Юри, Юри, Юри, Юри, будь здесь, будь всегда, будь со мной.

Будь ближе.

Меня вышвырнуло за борт, вырубило, или это кто-то выключил свет.

Когда я вернулся, он двигался во мне, плавно, нежно, качаясь, как на волнах, и все целовал метку, водил носом, шумно пил запах кожи, и стонал — вибрация катилась волной и била меня между ног, разбиваясь легкими пенными брызгами.

Я кончил второй раз, подумав о том, что он чувствовал, должно быть, все это время, когда я лапал его за затылок, за патлы тягал, заласкивал в исступлении.

Такое у него было лицо, я завелся сразу — и тут же и рванул, не протянул и трех минут. Стыд.

Сердце уже не то, Никифоров, задумайся о душе.

Только о ней, о ней одной, вот она, моя душа, встрепанная, ебанутая, талантливая до тонкого звона, до тусклого блеска, не яркая, муарово-блескучая под черной-черной тихой водой.

Потная, горячая, по-морскому соленая.

Как же я отпущу тебя, ты же тогда больше не станешь чертить лед, крест-накрест, не исхлещешь меня, не будешь на виду у всех для меня одного гнуться и виться там, в белом свете прожектора, мой бог в пластиковых блестках, мой бог на стальных лезвиях, мой порок, моя черная, бархатная пустота.

Что же мне делать.

Что же мне делать, Юри.

Я с ума сходил, бился, кричал, когда он кончил, сжав лодыжку зубами, кричал и потом, когда он выскользнул, нырнул, наваливаясь, и взял меня в рот, и третья волна докатилась до кончиков пальцев острыми угольными искрами, терпкая, горькая. В горле пересохло и хрипло завыло, подушка холодила стылым потом, а он вдавливал меня за бедра в матрас, вцепившись железными пальцами.

Потом лег, облизываясь, обнял за ногу, лбом к горящей надписи, долгожданно, измученно.

И заплакал.

Я лежал и слушал.

Что-то билось внутри и кто-то ступал по осколкам, мельчил осколки эти в тонкую ледяную крупу.

Юри. Юри-Юри-Юри.

Когда мы проснулись, светлело.

Я огляделся, белый потолок слепил.

Юри, кажется, не спал давно — он сидел, скрестив ноги, и листал Твиттер.

Поднял на меня глаза. Поджал губы.

Не отрывая взгляда, стащил через голову футболку — не помню, когда он оделся, — лег на спину и завел руки за голову.

Я зажмурился.

Нога не болела.

Мы заказали кофе в номер к полудню.

Не разговаривали, боялись тронуть и раскачать висящую густую тишину.

Юри ушел в душ, потом я. Когда вышел — он сидел на кровати, сжимая колени. Дежа вю полоснуло вдоль хребта, тяжело рухнуло к ногам.

Я сел рядом, тоже посмотрел в пустоту.

— Я не хотел делать тебе больно, — Юри говорил аккуратно, я слышал, что слова давно подбирались, обкатывались, как морская галька, подгонялись вплотную одно под другое.

Он не хотел делать больно. Он хочет, чтобы я вернулся в катание, он счастлив, что я тот, кого он уже и ждать бросил, он никогда бы не подумал, что так все обернется, он, вы только подумайте, хочет, как лучше, он не собирается отказываться от меня, теперь-то ни за что, он будет ждать меня, сколько надо, он готов смотреть, сколько влезет, и быть, где скажу, он очень, очень ждет, что я вернусь, потому что нельзя забирать Никифорова у всего мира, он хочет, чтобы я катался, и только.

Поедет со мной, куда скажу.

Только вот вырвет зубами золото, чтобы все чин-чинарем.

Я хотел ударить его.

— Юри.

Юри сидел на кровати, скрестив ноги по-турецки, в футболке и трусах, заспанный, взъерошенный, пахнущий свежим душем.

— Не злись на меня, — Юри разглядывал свои ноги. — Я видел, как ты смотришь на каток. Я видел, как ты смотришь на Юрио. Я хочу, чтобы ты забрал свой рекорд назад.

Что ты несешь.

— Ты должен кататься. Тебя ждут. Я тебя жду.

Я так всегда хотел, чтобы Юри разговорился, но теперь я больше всего желал, чтобы он молчал.

— Это преступление — лишать всего мира тебя, и лишать тебя всего мира.

Какой же ты долбоеб.

— Я уйду, — Юри смотрел на меня, сдвинув брови. — Я не стою того, я не стою всего, Виктор.

Юри, идиот.

Ты… ты же не понимаешь, и, самое ужасное, даже не пытался понимать. Ты думаешь, начал учить русский, и все, познал дзен? Нет.

Ты ведь, дурак, в Питере не был. Не был в моей квартире, где столько воздуха, где окна на Невский, где лампочки под потолком, и выход с балкона на крышу — у меня последний этаж. Ты ведь себе не представляешь даже, как мы бы бродили по городу, как я бы показывал тебе свою Россию, которую люблю, взамен Японии, которая ты. Я бы ответил на кротость и смирение разухабистой песней и сказкой, на тишину и созерцание — наркотическим очарованием русского балета, на вековую мудрость — прогулкой по набережной, пестрой от художников и музыкантов. На упорядоченную четкость — хаосом и лоскутным одеялом питерского метро в час пик. На плоскую точеную каллиграфию — богатством и глубиной живописи в Эрмитаже.

Мы бы целовались в очереди, не потому что мне очень хочется бросить вызов нынешней политике, а потому что усталое смешное лицо хочется целовать и гладить, волнуя, обменом вытягивая заполошный пронзительный вздох.

Я знал, я клялся себе, что метки не изменят ничего.

70
{"b":"564602","o":1}