Я никогда не был и уже не буду так хорош, как в этой вот трехчасовой агонии Титаника. Масштабируйте просто эти три часа на месяцы, сколько там, как раз — три до следующего сезона. Я сожгу эти месяцы, не вылезая с катка, а потом — хрясь! И все. Дно, соленая вода, тяжелая и черная, чтобы звезды в ней, как в зеркале. Вот откуда те звезды-то были, логично.
И, главное, все ведь логично, до последней ноты — я шпарил на всех узлах прямо на айсберг и изо всех сил делал вид, что в упор его не вижу. Туман, ночь, много алкоголя в крови вахтенного — какой прекрасный вечер, чтобы разъебаться, как раз для самого большого и непотопляемого лайнера.
Даже аллегории — и те ледяные, отмороженный я, отмерзший, баба Света, может, ты и была Бог, нашептала мне этого говна в уши, чтобы теперь смотреть сверху и смеяться? Говорят, у каждого есть Бог на земле, главное, разглядеть вовремя, пока мозги не проело. Я всю жизнь отсмеивался, отшучивался, вроде бы и верил, и помнил слова — но не хотел всей душой, чтобы она была права. Думал, прожгу лучшие годы направо-налево, будет, что вспомнить и цинично порадоваться — ну и где, баб Свет, где оно, все это, где духовность, где совесть моя в другом человеке, видишь, я живехонек-целехонек и очень недурен и без вашей всей ереси.
Ага, два раза.
Видишь ты?
Смотришь ты, да?
За что.
За что. Неужели такой хуевый задел у меня на старте, неужели на моем белобрысом лбу сразу было написано — растет скотина и выродок, показано приложить посильнее, чтобы не баловал, именно тогда, когда не ждет.
Разнылся я. С кем не бывает, правда? Со мной вон уже второй раз. Но теперь и со вкусом пиздеца.
А знаете, что самое забавное?
Я сидел на кровати — Юри ушел в переднюю, на диване лег.
Я сидел и ждал — вот, сейчас. Как тогда, в метро. Вот, сейчас все будет, быстро и легко, сначала нога отвалится, потом я лягу на бок, дернусь пару раз для приличия, и все, отбегался.
Или его первым накроет и опрокинет — голова же не жопа.
Но нет.
Ничего.
Я даже ногу задрал и посмотрел — метка молчала, кожа не горела, когда я погладил буквы пальцами — ничего.
Тишина, благодать, и где-то далеко, нечетко — оркестр на Титанике, из-под воды.
Господи, за что.
Я был уверен, что не усну до самого утра, но какая-то душная, стылая темнота навалилась, обнимая, раздавливая. Виски болели, голова кружилась, сердце теперь билось сильно, но медленно, как часы тикали.
Я не помню свою последнюю мысль.
Но я помню картинку — я катаю Эрос, показывая его Юри и Юрке, и каждый раз, ловя взгляд, я чувствую дрожь вдоль хребта, тяжелую, дробящую, морозную такую.
Я не знаю, сколько я проспал, может, несколько часов, может, пару минут — только глаза закрыл, но проснулся я, как будто в детстве — от падения на кровать, только так происходит, когда вам что-то снится, а мне не снилось ничего. Темнота, из которой меня просто выкинуло.
Диким, животным воплем.
Я скатился с кровати, пульс долбил в виски, я едва поймал падающий халат — расхристался, развалился, пока спал. В темноте я ничего не мог понять, только крик отдавался в ушах, звенящий и страшный.
Я никогда не слышал, чтобы человек так орал.
Вообще никогда.
Крик оборвался, потом повторился — прямо за дверью, прошелся кипятком по нервам.
Я ломанулся в гостиную, хромая, сбил тумбочку, врезался в косяк.
Юри лежал на полу, согнувшись, кажется, вчетверо, футболка белела в темноте. Я упал рядом, попытался перевернуть — Юри кричал, поджав колени к самому лицу, зажмурился так, что лицо покраснело, как у новорожденного, от открытого рта к темной ткани штанов тянулись ниточки слюны.
Я попытался позвать его, но он даже не отреагировал, корчась, как в припадке.
Он цеплялся руками за свой затылок, обнимая, царапая ногтями. Драл волосы.
— Юри, — я пытался прижать его к себе, придавить, обхватить руками, хотя бы оторвать их от затылка, выпрямить его, — Юри, прекрати!
Он был весь сжат, скрючен, как пальцы в кулаке. Я гладил его по щекам, пытался уложить на себя — спиной к груди, хотя бы докричаться.
В дверь вот-вот заколотят, я глянул на телефон, лежащий на тумбочке. За стеной спала Мари — вряд ли уже спала, Юри, наверное, весь этаж поднял.
Блядь.
Что мне делать, что мне с ним делать, а?
— Юри, это я!
Я прижался ртом к самому уху, зашептал в мокрые волосы:
— Юри, пожалуйста. Все сейчас пройдет. Все будет хорошо. Потерпи.
Я должен был вызвать скорую, и телефон лежал рядом, но мне казалось, если я его сейчас отпущу, что-то сломается, оторвется, пойдет не так и нельзя будет переделать…
— Юри, тихо, — у меня тряслись руки, — Юри. Я здесь, я с тобой, я хочу помочь тебе…
Он никогда не принимал помощь. Идиот.
Я разозлился и оторвал его руки от затылка, сдавил до синяков, вот теперь точно до синяков, и скрутил, уронил его лицом вниз на ковер. Потом поцеловал туда, где, как я помнил и понимал, была метка — волосы были мокрые от пота, я прижался ртом и так застыл, придавливая Юри к ковру. Юри дернулся, чуть не скинув меня, а потом затих, крик оборвался, вместо этого он заскулил, уткнувшись лбом в ковер.
Я взмок насквозь, теперь, лежа на полу, я чувствовал сквозняк, обдирающий мокрую кожу.
Мне никогда в жизни, ни до, ни после, не было так страшно.
Юри шумно дышал, так, что меня, кажется, приподнимало при каждом вдохе.
Я тоже дышал — втягивал запах волос, прижимался губами к затылку, жмурился.
Если он опять начнет орать, я вызову врачей, Мари, Минако, кого угодно, надо что-то делать, надо как-то…
— Я здесь, — я заговорил, потому что тишина долбила, капала, как в китайской пытке, по темечку, по секунде. — Все хорошо. Юри, все хорошо.
Юри замер, вздрогнул. Кивнул.
Я медленно сел и усадил его, прижал спиной к себе. Диван нашелся справа, я тяжело привалился и вдруг сообразил, как устал. Руки не слушались. Юри вздохнул и растекся по мне, расслабляясь.
Нашел мою ладонь и сжал.
— Прости, я тебя напугал.
Он извинялся.
Он, блядь, извинялся.
Я уже ничего не понимал. Что я все время делал не так, что было не так со мной, почему столько времени и никакого доверия, ни капли, ни грамма?
— Что ты сделал?
— Что?
— Что ты сделал, прежде чем твоя метка так заболела?
— Ничего, — голос Юри был безнадежно сорван, он сипел. Завозился, зябко поджал ноги, сворачиваясь. — Я лежал и пытался уснуть. Думал.
— О чем ты думал?
Самый правильный вопрос за восемь месяцев.
— Как всегда, — Юри вдруг всхлипнул. — О кацудоне. О чем же еще?
Я замер, а потом… треснул, что ли. По шву лопнул.
Такой, знаете, истерический, жутковатый смех. Юри трясся в моих руках, я слышал сиплый лай — он тоже веселился. Не знаю, сколько мы так ржали, цепляясь друг за друга, я все боялся отнять губы, терся носом, утыкался лбом в мокрую шевелюру — вдруг опять, я же чокнусь с ним…
— Ладно, — я мотнул головой. Голова кружилась немилосердно, как будто я приговорил в одиночку ту бутылку шампанского, которую Юри заказал в номер, она, наверное, выдохлась где-то, открытая, и лед в ведерке растаял. — Кроме шуток. О чем ты подумал? Ты же должен был как-то спровоцировать такое… такое.
Я был уверен, что это был не я. Моя нога болела бы… почему она не болит?
— Я не знаю, — Юри засипел растерянно, — я, правда, не знаю. Я не думал о своем соулмейте, только о тебе и о… о ситуации.
— О ситуации.
Мне снова хотелось смеяться. Вместо этого я долго и смачно выматерился по-русски. Юри молча слушал.
Как же я его ненавидел в эту минуту.
Как же я его любил.
Какой он дурак. Какой дурак я.
Я уже боялся рассчитывать, что для Юри имеет значение его метка и связь. Я думал, что него и моя помощь имеет значение.
А потом я… я, я, я, я — все время думал о себе. Боялся. Задницу прикрывал.
А тут высунул щупальца, переключил фокус. Подумал о ком-то еще, заболело, втянул обратно, надо же, не понравилось. Черепаха, блядь. Тварь морская.