Литмир - Электронная Библиотека

— Если бы! — Полунин взял у меня из послушно разжавшихся пальцев книжку и с досадой швырнул в горящую кучу. — Будем считать, что нам не повезло… Хотя, если разобраться, можно было заранее предсказать исход битвы, которую поспешили занести в историю. Только ведь никто не хотел замечать то, что топорщилось. Обычная наша беспечность! Уповали на науки и искусства, пренебрегая настроением и положением вещей. Наши большие головы считают зазорным глядеть у себя между ног. У них только оды и гимны на уме. Вот и идем всем скопом на попятную, улепетываем что есть сил, а сил уже нет…

Пробежав взглядом по серой равнине, окруженной низкими холмами, я и сам убедился, что битва проиграна. Увы, жизнь моя с сорванными погонами начиналась заново, выползая из маленького трусливого нуля. Я уже чувствовал по отношению к полю боя и всем, оставшимся на нем лежать, отвращение, досаду, брезгливость. Даже ромашка, цветущая у обочины, казалось, издавала зловоние.

Ветер бросил мне прямо в лицо мокрый лист от какого-то далеко обобранного дерева, точно отвесил оплеуху. Сама природа давала понять, что мне здесь не место. Да и в небе чего-то явно не хватало. Со всех сторон доносились стоны и стенания… Что это за люди в красных колпаках? Куда они идут? Кого уносят? Я испугался собственного отражения в луже, позолоченной последними длинными лучами солнца. Неужели я так изменился за этот день? Неужели битва меня обезобразила? Кому я такой нужен — сплющенный, протекающий, липкий? Разве не оставил я здесь, на поле боя, свои мысли и замечания, как какой-нибудь критик, писака, бумагомаратель? Увы, не верится в росчерк вечного пера.

Стоя посреди безжизненного поля боя, я был вынужден выбирать между беспорядочным отступлением и обдуманным бегством, и никто не посмеет меня упрекнуть в том, что я выбрал последнее. Сложность заключалась в направлении бегства. Главное, не угодить сдуру в стан противника, где сейчас уже наверняка пируют, рекой течет шампанское и хохот сотрясает фанерные перегородки. Не сомневаюсь, что меня бы там приняли за своего, но сейчас мне меньше всего хотелось веселиться. Я был настроен на дождь и стужу, на мглистые леса и непроходимые болота. Я тосковал по одиночеству, мне была невыносима мысль о танцах, о рюмках, о скрипящих стульях и хлопающих дверях.

Я не имел плана бегства на случай разгрома. Досадное упущение! Я полагался на командиров, которые, как мне думалось, знают, чем кончится битва, до того как она началась. К тому же мне еще с детства внушили, что поражения я не переживу. Но когда я увидел, что наши боеприпасы благополучно иссякли, рать полегла бездыханно, бинты и вата все ушли в дело, я понял, что пришло время удирать в направлении, противоположном тому, по которому мы (где теперь это пресловутое «мы») наступали. Счастливая мысль.

За какие-то мгновения я стал неуправляем. Даже если бы мне тогда всучили письменный приказ защищать «до последней капли крови» яму, в которой я никак не мог отдышаться, я бы не подчинился. Впрочем, никто мне ничего не приказывал. Бросив последнюю фанату (дура не взорвалась), я побрел в сторону холмов, покрытых копотью отгоревшего заката. Я шел медленно, спотыкаясь, потом вдруг начинал бежать, вытаскивая сапоги из чавкающей красноватой жижи, падал, утыкаясь носом в размытый зернистый песок, карабкался по мшистым склонам, выдирая с корнем пучки жирной травы. Ягоды лопались в руках и растекались густой белой кашей. Москиты облепили лицо и шею. Моросил дождь, все вокруг было желтым, бурым, серым. Я тащился в неполном затмении, кляня постыдное будущее с перспективой мощеных улиц и прижимистых домов с фальшиво горящими окнами. Слава меня обошла на цыпочках. Я лишился, и не по своей вине, посмертных наград. Я потерял себя на поле боя. Я бормотал что-то нечленораздельное. Я уже ничего не мог разглядеть в морковной тьме, я забылся.

2

Помешалось — и не только у меня в голове: леса и реки, города и пастбища, вагоны и баржи. Восход и закат поменялись местами. Душа ушла в пятки. Розы пахли рыбой. Странное и дикое встречало на каждом повороте. Меня не считали за человека, видя униформу болотного цвета и шрамы на лице. Меня впускали в дом только затем, чтобы выгнать. Кормили из отвращения, выставляя за дверь крупу в оловянной миске. От меня ждали злобы и хитрости. Я исхудал, истощился. Я стал ходячей дурной приметой. Не укладывался в понятия о чести и достоинстве. Шагая по улице, я поднимал воспаленную пыль, которая потом еще долго стыла между домами эпическим барельефом.

Человек в черном плаще и черной шляпе, под которой висели длинные желтые волосы, зазвал меня к себе. Вдовец, он содержал двух маленьких дочурок. Я опрометчиво начал рассказывать о битве, но как только человек, не снимавший черной шляпы, узнал, в какой день произошло сражение и на каком месте, его красное лицо побелело от ярости. С воплем «чтобы духу твоего здесь не было!» спустил меня с лестницы.

Женщина с рыжим пучком подала мне в окно пиджак своего покойного мужа. Я обменял пиджак на перочинный ножик у такого же, как и я, ободранного странника, который, быть может, тоже когда-то давно потерял все, что имел, в исторической битве, но уже позабыл и время, и место, и свое звание.

Я упрямо продолжал числить себя в живых. Я любил спать на чердаках, где всегда навалом старых матрасов, под воркование голубей, а утром выбраться на крышу и смотреть сверху на дома, тронутые холодным румянцем.

Не раз меня препровождали в участок, сажали в сырую камеру по подозрению в краже и даже убийстве, молча били наполненными песком чулками, ни о чем не спрашивая, а на следующий день выпускали, сунув денег на дорогу и буркнув: «Проваливай!» Опять и опять эти бурые стены, исписанные стихами, решетка на окне под потолком, сломанный вентилятор в углу, как труп гигантского насекомого, засохшая блевотина на железной двери.

Всюду я рассказывал одну и ту же историю, которую случайные слушатели пропускали мимо ушей. Напрасно я кричал до хрипоты, топал, размахивал руками. За мной утвердилась слава невыносимого. Как будто так просто слинять по-тихому и не мешать людям жить счастливо. Все, кого я встречал на своем пути, относились ко мне с брезгливым подозрением, особенно женщины, которые старались не подпускать меня к своим чадам. Я подавал им дурной пример. Я бросал тень на их будущее. Я не обещал им ничего хорошего в том возрасте, когда они смогут сознательно и добровольно исполнять приказы. Я заглядывал в освещенное окно, пугая ужинающую семью. А когда сердобольные позволяли мне говорить что вздумается, я вдруг терял дар речи, мямлил, мычал, жестикулировал, рассказывал о том, что меня ничуть не занимало, но упрямо лезло на язык, сквозь зубы, изо рта, заглушая выстрелы и стоны. На меня находило онемение. Я откидывался назад, полуоткрытые губы в пене вместе с мутным взглядом закатившихся глаз неприятно поражали окружающих. Я ни о чем не думал, ничего не переживал в эти минуты… Я в эти минуты отсутствовал. Где же я был, неужто опять там, где пушки изрыгали пламя и кровь забрызгала низкие тучи?

Разве можно, говорил я, придя в себя, наверстать потерянные годы? Вложить в одно телодвижение тьму недодуманных желаний? Сесть на колченогий стул и, протянув дрожащую руку к горячему стакану, попасть в точку, к которой безуспешно многие годы тянулась душа. Выйти, наконец, из дома, где не топят батареи и отключен свет, люди в очках кутаются в дырявые халаты и говорят шепотом…

В ходе боевой операции я превратился в жалкое зрелище. Кто захочет меня узнать, не узнает. Любившая разлюбит. А поскольку в характере моем уживаются, как вы, верно, успели заметить, тоска и тщеславие, мне не оставалось ничего другого, как взять себе другое имя, придумать себе новое прошлое, новую битву. Раскаиваюсь, что не внял короткому позыву и не дал стрекача по мшистой тропе в темные дебри, и теперь мне приходится на каждом шагу выслушивать ахи и охи, мол, «Вы еще легко отделались!», а за спиной — «Эка его угораздило!» Стыжусь всего того, до чего я в свое время не додумался. Глядишь, лежал бы сейчас на турецком диване и курил сладкие пахитоски.

8
{"b":"564237","o":1}