Он жил в большом прямоугольном доме, в большой прямоугольной квартире, впрочем, обставленной довольно бедно. Проделав ряд суетливых движений между шкафом, этажеркой и столом, он показал мне фуражку генерала армии, горсть патронов, карту (поднес к лампе, чтобы стали видны дырочки, оставшиеся от флажков), строевой устав в роскошном сафьяновом переплете. Он считал, что эти предметы вполне доказывают правдивость его рассказов. Он ждал от меня покорного одобрения, безоговорочного признания, а я едва сдерживал желание дать ему размашистую оплеуху и тем отчасти отомстить за оболганных покойников.
Вошла его дочь и села в дальнем темном углу, бросив на меня испуганный и одновременно испепеляющий взгляд, отпрыск глубокого внутреннего смятения. На ней было черное готическое платье со множеством складок и высокими башенками в плечах. На бледном вытянутом лице губы, казалось, были измазаны черной смородиной. Я прикинул, что ей лет двадцать пять, не больше.
То, с каким жаром ее отец предъявлял мне все новые и новые доказательства своего участия в битве, говорило о том, что он и сам осознает шаткость своего положения. Будучи человеком проницательным и по-своему умным, он уже понял, что мне от него нужно. Своим молчанием я опровергал его самые неотразимые аргументы. Он все чаще апеллировал к Богу, к sic volo, sic jubeo, к credo quia absurdum. Он терял терпение и вместе с терпением терял fondamentum, но тем отчаяннее хватался за всякого рода mutatis mutandis и sine qua non. В конце концов, он всегда мог выпроводить меня за порог, я был безопасен в любом качестве, но ему непременно нужно было убедить меня в том, что он не обманщик, как будто, обманув меня, он бы сам утвердился в своей правоте. В запале он не принимал во внимание, что согласиться с ним означало для меня перечеркнуть свою жизнь, усомниться в том, что я реально существую, молчу, слушаю. Дочь закрыла лицо руками и вышла из комнаты. Он не мог остановиться.
Под конец, в качестве ultimum ratio, он провел меня в комнату, где на круглом столике под стеклянным колпаком стояли друг против друга две группы солдатиков, желтых и синих. Он бережно снял колпак, выкатил медную пушечку, насыпал из холщового мешочка порошок, опустил шарик, поднес спичку. Раздался хлопок, и шарик, описав дугу, сшиб желтого солдатика с выражением миниатюрного идиотизма на лице. Он посмотрел на меня торжествующе, но тотчас смутился и, поняв, что на меня ничто не действует, с сожалением распрощался.
Моросил дождь. Зинаида догнала меня, тщетно пытаясь раскрыть на бегу зонтик, ломая спицы. Некоторое время мы шли молча, не глядя друг на друга.
«Все верят папе, вы один не верите», — выпалила она обиженно, обреченно и продолжила, несмотря на мой протестующий жест: «Зачем вы над ним насмехаетесь? У вас еще вся жизнь впереди… Пусть он все придумал, это еще не повод, чтобы унижать человека! Знали бы вы, сколько ему и без ваших никчемных битв пришлось испытать на своем веку! Он воспитывал меня один, пожертвовал своим театральным призванием, чтобы одеть меня и накормить, отказывал себе в самом необходимом, чтобы купить мне коробочку леденцов, и вот теперь, на старости лет, вынужден изгаляться на подмостках и выслушивать насмешки от таких, как вы, безжалостных проходимцев!.. Нет, я не умаляю ваших заслуг перед родиной, вы достойно исполнили свой долг там, под открытым небом, но это не дает вам права отбирать у других людей их последнюю надежду на пропитание. Если у вас нет рассудка, имейте хотя бы жалость. Прошу вас, оставьте папу в покое!..»
Зонтик наконец с треском раскрылся. Это было похоже на приключение, маленькое, темное, сырое. Мы дошли до конца улицы. Я остановился и взглянул на Зинаиду вопросительно, не проронив ни слова. По ее бледному мокрому лицу, жутко освещенному фонарем, скользнула клетчатая тень смятения. Она явно хотела еще что-то сказать, но не решалась, ожидая, что я каким-то образом приду ей на помощь. Я стал прощаться, делая неловкие жесты руками в перчатках. В моей несчастной голове, как нарочно, проносились взрывы, клубы дыма, языки пламени, которых никакой дождь не потушит…
Я устроился работать на завод, хотя знал наверняка, что долго там не продержусь. Не та натура. Я ходил целый день по огромному сумеречному цеху и, просовывая длинный носик жестяной лейки, подмасливал огромные вращающиеся колеса. Вокруг не было ни души. Несколько раз я видел из закопченного окна, как в ворота бесшумно въезжает автомобиль, на дорожку выскакивает управляющий, маленький, обрюзгший, и в окружении охранников семенит к административному корпусу.
Меня совершенно не интересовало, что я произвожу в течение рабочего дня. Никто не удосужился объяснить мне назначение механизмов, которые я ублажал скорее инстинктивно, чем по инструкции.
Однажды, выйдя из проходной, я увидел Зинаиду в черном платке.
— Нет, с отцом все в порядке, отправился в лекционное турне, обещал писать письма…
Она пошла быстро вдоль заводской стены, и мне не оставалось ничего другого, как идти за ней следом.
— Вы верите в будущую жизнь? — внезапно спросила она, не оборачиваясь, приподымая слегка край платья, чтобы не испачкаться.
— Я даже в прошедшую не верю.
Мы вышли в поле.
По-прежнему шагая чуть впереди меня, между серым-серым небом и желтым-желтым жнивьем, продуваемая ветром, она рассказала мне, больше всхлипами, чем словами, про своего жениха.
Когда начался набор в действующую армию накануне решающего сражения, Виктор получил повестку и, радостно взволнованный, прибежал к невесте. Каково же было его удивление, когда она у него на глазах порвала повестку и заявила с сухой дрожью в голосе, что, если он исполнит предписание, между ними все будет кончено. Она твердо сказала, что не намерена рисковать своим счастьем ради никому не нужных завоеваний. Она спрятала Виктора на чердаке, сама запирала дверь на ключ, носила еду и книги. Через неделю бедняга прыгнул с крыши, написав пальцем на пыльном чердачном оконце: «Умру, но не сдамся!»
На кладбище золотые березки в сером косом дожде тихо шелестели. По глянцевым плитам расползались бурые, желтые, алые листья. Зинаида дрожащим пальцем указала на могилу с невысокой усеченной пирамидой из темно-красного гранита. С удивлением я прочитал свои инициалы — одну и ту же букву, выбитую трижды. Зинаида пристально следила за моей реакцией в какой-то крошечной надежде…
Где-то я уже о таком читал. В казарме эта книжка ходила по рукам, любовно замусоленная, обтрепанная, без обложки, потеряв название и автора, пока полковник, грубый самодур, не нашел ее под матрасом у Степы Болотникова. Разразился скандал с последующей экзекуцией: «Солдатам такие книги читать не положено!» Допустим. Но разве не подобает солдату совершать неположенные поступки, пока начальство гуляет по саду, сшибая тростью одуванчики? На этом без преувеличения держится армия. Наказание должно быть неумолимым, но локальным. Здоровее расстрелять одного безвинного, чем высечь всю провинившуюся роту. Да — расправе, нет — искоренению. Я так считаю.
Под требовательным взглядом Зинаиды я не нашел ничего лучшего, как сделать вид, что не замечаю досадного совпадения. Я выдавил слова сочувствия, пробормотал что-то о судьбе, мол, никогда не надо терять надежды, и пошел по мягкой дорожке между могил туда, где за невысокой оградой начинались некошеные луга — желтовато-бурые волны. Там я нашел кирпичный сарай и, отодвинув большую тяжелую дверь с праздным засовом, улегся в темноте на жесткую солому, пахнущую навозом, поджал колени, крепко обхватил себя, втянул голову, закрыл глаза и задышал ровно и редко… Увы, ничего не получилось, я не заснул. Мутный свет проникал в щель неплотно прикрытой двери. Не знаю, как долго я возился в жаркой, сырой, колючей темноте. Когда я вышел из сарая, тучи отодвинулись, оставив в синей полосе яркое вечернее солнце. Я пошел обратно, хлюпая по траве. Зинаиды нигде не было видно. Я обошел кладбище вдоль и поперек. Думал, она ждет меня у ворот, нет, ветер катал по скамейке пустую бутылку.