Может быть, потому, что я нес в душе незаживающую рану, я не мог просто так, с бухты-барахты, лечь с ней в постель. Среди других причин назову то, что у нее были слишком длинные ноги и какие-то неживые груди. Я не хотел страдать еще и из-за нее. Мало было мне своих недостатков! Меня ломало от ее добродетели, эти серые глаза, тонкие светлые волосы. Она как будто не видела себя со стороны. Она отворачивалась, когда я подносил к ее лицу зеркало. В общей сложности мы провели вместе, живот в живот, не дольше недели, так и не найдя точки соприкосновения. Боюсь, что в ее памяти я отложился тупым, глумливым, жестоким, нечистоплотным слюнтяем. Страшно подумать.
— Хватит, хватит! — Сазонов вскочил, красный, сердитый, и, набычась, прошелся по комнате, протирая платком вспотевшие залысины. — Он болтает бог знает что, а мы слушаем, разинув рты, и ни у кого нет духа его остановить!
По всему было видно, что безыскусный рассказ солдата задел в нем нечто глубоко личное, запрятанное под прелой листвой.
— Вы только взгляните на него, какое жалкое создание! Ему место за решеткой, в богадельне, под неусыпным надзором! Господа, я предлагаю немедленно прекратить эту комедию, иначе всем нам несдобровать.
Тамара сидела неподвижно, сурово, задумчиво. Что-то происходило за этой непроницаемой красотой параллельно рассказу, нежные пертурбации или чудовищный излом.
— А я полагаю, раз уж мы начали слушать, надо выслушать до конца, — вступился Брызгалов. Он оказался здесь случайно и поэтому использовал любой предлог, чтобы утвердиться среди завсегдатаев, но тем самым только подчеркивал то, что он посторонний, у которого на все имеется свое особое мнение, быть может, и справедливое, но никак не способствующее уже давно сложившемуся ритуалу общения. — Мне, как и вам, Андрей Евстафьевич, история кажется неудачной, неуместной, бессодержательной, но я бы предпочел дать человеку высказаться, а то ведь он таких бед натворит, что нам потом ввек не расхлебать…
У большого окна, до краев наполненного вечерней золотистой зеленью, стоял темным профилем Жемчужников, медленно поднимая и опуская руку с сигаретой. Он искоса наблюдал за Тамарой с печальным любопытством. Ему уже сейчас было ясно, что после рассказа солдата она не будет такой, как прежде. Она уйдет, не исполнив насмешливого обещания. То, о чем он запрещал себе думать и что запоздалой надеждой бубнило у него в голове, не воплотится ни сегодня, ни завтра. Счастье упущено.
Илья Шевырев, добродушный, неуклюжий малый с русой челкой и розовыми яблочками щек с белым ворсом по бокам, позевывал в углу, возле книжного шкафа. Он любил шумные застолья, веселые перепалки и шаловливые пикировки, а эти нескончаемые бессодержательные монологи действовали на него удручающе. Зачем только люди портят жизнь себе и другим! Жалуйся ветру, луне, зеркалу, а нас, проказников, оставь в покое. Если каждый вздумает рассказывать о том, что его преследует по пятам, горя не оберешься.
Его жена Варвара, всегда на что-то обиженная и чем-то раздосадованная, всегда начеку, сидела мешковато на диване, машинально взбалтывая на дне высокого стакана зеленую муть, от которой ее поташнивало. Уж не ради ли этого увечного Тамарка так нынче вырядилась? Перелетная птица. Сегодня в клетке, завтра на трухлявом пне. Жемчужников, бедняга, совсем иссох, курит одну за другой. Довела парня до и бросила. Чего они все в ней находят?
— Мы рискуем уподобиться, а я не желаю уподобляться! — выкрикнул Сазонов.
Солдат сжался, вобрал в плечи бритую голову с ямкой на темени, веки быстро захлопали, губы задрожали, он обводил собравшихся удивленным взором, не понимая, что в его рассказе вызвало такое негодование.
Он согласился продолжать только после того, как Тамара ласково улыбнулась ему и сделала ободряющий знак, но прежде попросил принести стакан воды.
Сазонов презрительно фыркнул и уселся в кресло, сложив свои маленькие ручки на груди:
— Я вас предупредил, а там, как хотите, спохватитесь — будет уже поздно!
Солдат сделал несколько глубоких глотков, утерся рукавом, поставил стакан на край стола и продолжил так.
В те дни, являвшиеся без приглашения, я снимал скромную комнату с видом на заброшенные железнодорожные пути. Хозяйка квартиры, Анна Леонидовна, благодушно доживавшая шестой десяток, угощала меня по утрам гоголь-моголем и брусничным чаем. У нее были короткие седые волосы, слегка подкрашенная улыбка на смуглом лице и живые влажные глаза. Она курила крепкие душистые папиросы, отставляя маленькую фиолетовую руку с узкими желтыми ногтями. Любила вспоминать о том времени, когда все было во много раз лучше и дешевле, ее Паша выделывал петли на аэроплане, а она, расстегнув лифчик, загорала на балконе. Мы тогда ничего не боялись, говорила она.
Изредка ее навещала дочь, губастая блондинка на высоких каблуках. Раньше она жила в одолженной мне комнате, и я время от времени находил там беспризорные вещицы, чья принадлежность красотке не вызывала у меня сомнения, прячущиеся по углам, забившиеся в щели…
Догадывалась ли она, обходя в коридоре постояльца, прилизывающего свои патлы перед зеркалом, что в его пользование попадают детали ее детства, отрочества, юности? Мне бы хотелось думать, что она сама подкладывала их в укромные места, пока я бродил с жестяной лейкой по пустынному цеху. Случалось, я находил одну и ту же тесемку, одну и ту же бусинку. Я был переполнен всякого рода странными желаниями.
По вечерам мы тихо сидели с Анной Леонидовной в гостиной, я читал газеты, всё подряд (я тогда сделался ненасытным читателем газет), а она плела из разноцветных ниток узоры, которым не видно было конца.
Частенько к нашим досугам присоединялся сосед по лестничной клетке, костистый, плешивый, проклеенный, в кургузом пиджаке, в засаленных очках, с маслеными усиками, он не расставался с портфелем цвета копченой селедки. «Там важные документы», — шепелявил он с комичной значительностью и с ударением на «у». Он неизменно приносил с собой бутылку водки и сам же в одиночку ее распивал, решительно отказываясь от еды: «Я сыт, сыт по горло макаронами!» Захмелев, этот маленький субъект, тыкая в меня трясущимся пальцем, донимал заплетающимися упреками. Он утверждал (и это утверждение явно доставляло ему удовольствие), что я преступно нарушил устав, или, как он выражался, артикул, своевольно покинув поле боя. Пока не пришел письменный приказ об отступлении, я должен был стоять до последнего, и, даже если бы я оказался этим последним, мне надлежало сдаться в плен по всем правилам, а не бежать безоглядно. Я не только нарушил букву закона, но и предал своих павших товарищей. Я спас не жизнь свою, а все то безжизненное во мне, что накапливалось годы и годы. Я изменил своему предназначению, совершил побег, дал стрекача… Чем больше он выпивал, тем труднее было мне, сквозь рябь газетных столбцов, бороться с его пустыми речами.
Однажды, когда мы вот так сидели втроем за столом, в прихожей раздался тревожный неуверенный звонок. Сосед посмотрел на часы и стремительно осушил рюмку. Анна Леонидовна остановила пальцы, перебирающие желтые и голубые петли. Я бросил на стол газету и пошел открывать. За дверью стоял человек небольшого роста, обрюзгший, небритый, в помятом сером костюме, на шее какая-то грязная розовая тряпка, ботинки в рыжей глине, ссадина на лбу, в руке портфель, точь-в-точь, как у соседа, цвета копченой селедки. Я с трудом узнал в нем управляющего заводом, на котором я имел несчастье работать.
— Дайте передохнуть, я все расскажу, — проговорил он, пригладив перед зеркалом волосы на висках, потом, извинившись, прошел в туалет, потом долго возился в ванной, чем-то гремя и шумно булькая водой, потом вошел в комнату, щупая пальцами выбритый подбородок, сел грузно на пустой стул. Ранка на скуле набухала кровью. Невольно вспомнилось: «Битва, как бритва…»
Сосед машинально придвинул к себе бутылку. Анна Леонидовна, отложив свои петли, закурила, благодушно ожидая объяснений.