Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что вы в Испании потеряли, юноша? — отважно и резко спросил художник.

— Як приговору, — и Тадеушек тоже попытался очертить полукруг, — не имею отношения. Я служу императору и королю. Но я против гверильи. Я профессиональный военный и не признаю иррегулярных соединений. Они вне законов войны.

Полукруг получился похожим, скорее, на квадрат.

— Вы против гверильи? Мы все здесь гверилья-сы, — и художник нахмурился. — Целый народ гверильясов. Проваливайте отсюда, убирайтесь. У вас физиономия… — и он на мгновение запнулся.

Художник желает оскорбить его и сравнить с каким-то неприятным животным?

— У вас физиономия иностранца, которого заждались родители.

— У меня нет ни матери, ни отца. Я мечтал путешествовать, но я не хочу сдохнуть от удара навахой из-за угла. Император действует мудро, штыком перекраивая старый порядок вещей в Европе.

— В Европе? Скорее, в растоптанной Испании. Человек, если он человек, не имеет права покидать родину иначе, чем с миссионерскими целями. И на берегах Тахо вы не добудете свободы для своей!

Фраза прозвучала высокопарной, и художник поморщился, но она все-таки передала то, что он намеревался сказать. Офицер хмыкнул и с необъяснимой тоской погрузил взор в фиолетовое от жары пространство. Он никогда не грезил ни о свободе, ни о родине. Слова художника рассердили его. Он мечтал совсем о другом. О сытной и пряной пище. О стройных и мускулистых андалузках со сладострастно пляшущими бедрами. О не очень рискованных приключениях. О сверкающих на солнце орденах. О расшитых, как парча, мундирах. О маленьком, но ухоженном именьице на берегу бутылочного цвета реки, близ пахучих хвойных лесов. О красивом, с осенней желтизной винограднике на пологом склоне величавой Луары.

Проклятье! Испания ничего ему не дала. Какой нелепый человек с альбомом! Все обманщики, вербовщики Сюшета. Хлопицкий! И самый омерзительный из них — надменный корсиканец! Корсиканцы, сыны народа-лилипута, чужая кровь им — что? Что им гектакомбы трупов?! Все! Император — паршивец! Однако надо выжить, выжить! В иссушающей мозг голодной жаре. Надо напиться, насытиться впрок. И долой отсюда! Долой! Обманщики! Весь мир — обманщики! Назад, в Польшу, на родину! В прохладу! Да здравствует Варшава!

А художник думал о своем. Он думал о Жилетке, Веселом и Навозе, которые больше не выберутся из помойной канавы. Он думал о чистом черном — испанском — цвете грифеля. На бумаге цвет отливал красным. Он думал о янтарном, как спелые хлеба, мадридском солнце. Он думал и о лице назойливого собеседника. И еще он думал о том, что землю, как и людей, мучит жажда, а хрустальная вода вот сейчас потечет из кувшина в зловонные пасти солдат. Он защелкнул замок на альбоме и скрылся в дверях харчевни. Д’Обервилль крикнул, перегнувшись через перила:

— Булгарин, я вижу вам скучно. Поспешите в штаб с колонной и доложите генералу, что мы задерживаемся.

Подцепив к луке седла пику и проклиная французское высокомерие, Тадеушек махом вскочил в седло и, не оборачиваясь, поехал прочь. Перед ним с пригорка расстилалась тихая равнина. Нескончаемое растрескавшееся от зноя пространство, с круто выгнутым, как кошачий хребет, горизонтом. Он участвовал в карательной экспедиции впервые и после расстрела гверильясов не на шутку испугался. Здесь шла иная война, чем та, к которой он привык, и пора уносить ноги. Он вонзил шпоры в бока кобыле. И весь оставшийся путь да, пожалуй, и всю остальную жизнь его гнал вперед лишь страх, когтистый, терзающий внутренности страх, и то, что теплилось в нем человеческого — человеческое-то существовало, не отнимешь! — исковеркал этот жгучий испанский страх, который, как испанский сапог, теснил сердце.

Художник следил из окна за непропорционально длинной спиной удаляющегося всадника. И — о, непостижимый мир! — под белым жабо в истерзанной груди не нашлось и крупицы ненависти. Клубящаяся фиолетовым даль навеяла художнику воспоминания о зубчатых дворцах Мадрида, с четким силуэтом, будто процарапанным на плоском от жары небе, как на гравировальной доске. Боль, слезы и желание отомстить за поруганную родину, за Жилетку, Веселого и Навоза — все, решительно все улетучилось из сознания, ибо он сосредоточился на главном — на композиции убийственного для захватчиков офорта, пока безымянного. Мохнатые пасти… Ружья, уланские пики… Ноги и головы, торчащие из помойной канавы. Или — повремените секунду! — канавы не будет, а будет иссохшая — ни травинки — и заляпанная кровью почва. Справа гора трупов в нищенском одеянии. В глубине фантастическое чудовище с обезумевшим взором и перепончатыми крыльями, осеняющими зловещую картину. Яркое созвездие причудливых и капризных образов разбила нечесаная малышка в засаленном платье. От ее робкого прикосновения художник очнулся.

— Добрый синьор Гойя, — пролепетала она, — отец вас просит сойти. Игнасио запряг лошадей в карету.

19

— Если дуэль вопреки данному мне слову все-таки состоится, — начал царь, — то не миновать камер-юнкеру Пушкину восьмилетнего срока церковной епитимьи. Кстати, где наметили сшибку?

— На Черной речке, — опередил остальных Дубельт.

— В Екатерингофе? — спросил царь.

— Нет, ваше величество. Поблизости Комендантской дачи.

— Ну ладно… Смотри, Дубельт, не опоздай… Первые четыре года пусть посидит на частной квартире без права сочинять и печатать, вторые четыре — на благоусмотрение духовной и военной цензуры, с местом поселения…

Тишина зловеще нахохлилась черной птицей.

— С местом поселения, — повторил, помедлив, царь, — в Соловецком монастыре. Дантеса подержать в крепости и долой из России. Пролитая кровь не повлияет на мое решение. По выздоровлении приговор исполнить.

Птица взмахнула крыльями и опять выжидающе нахохлилась.

— Все одно строчить исхитрится, — промял губами Бенкендорф, — сложно углядеть. И без бумаги, говорят, стихи складывают.

Фраза прозвучала куда как беспомощно и нелепо в устах главы жандармского ведомства. Дубельт испугался, что царь тотчас разнесет их в пух и прах, но, к удивлению, он не разнес их в пух и прах, а милостиво усмехнулся.

— Доволен ли ты, душа моя Христофорыч? — спросил с ласковостью царь. — Киево-Печерская лавра недалеко от Петербурга, да и окрест своих хватает. Если на Кавказ паломничать сообразят, не отвадишь.

— Атмосфера, даст бог, в столице очистится, — кивнул Бенкендорф, — ведь наша цель, как вы ее сами определили, ваше императорское величество, освободить страну от мерзости, от разного рода крамолы, привить ей здоровые начала. Ведь со времен Грибоедова подобных отвратительных пасквилей на действительность российскую никто не писывал. Порядочному человеку и житья нынче не стало от людей с исключительными — тут Бенкендорф едко скривился — дарованиями. Москва кипит, как котел. В салонах только и болтовни, что о Чаадаеве. Здесь, в Петербурге, деваться некуда от Пушкина. Промышленность же наша и торговля нуждаются в спокойствии. Пушкин — возмутитель оного. И Петербург, и Москву, ваше величество, стало быть, полезно утишить. Чаадаев! Пушкин! А недавний его выпад против Уварова? Как вы знаете, ваше императорское величество, многое нас с Сергеем Семеновичем разделяет и во взглядах на просвещение, и на методы воспитания молодых людей, но стишки-то Пушкина — подлость!

— Не нападай хоть на Грибоедова, Христофорыч, — расхохотался царь. — Он мертв. Грибоедов — талантливый дипломат нессельродевской школы, а Туркманчайский мир — жемчужина моей короны. К тому же он превосходный комедиограф, и я искренне сожалею, что приходится ограничивать постановку на театре его пиесы. Я хохотал над злоключениями бедняги Чацкого. Уж эти мне московские барыни! Раззадорить — так и ты от них спрыгнешь с ума, как Чаадаев.

Небезынтересно вспомнить хронологию московских событий: конец сентября — выход в свет Надеждинского «Телескопа» с «Философическим письмом», 22 октября Николай I накладывает резолюцию на дело Чаадаева, 29 октября полицмейстер Брянчанинов и жандармский полковник Бегичев отбирают бумаги на Басманной, в начале ноября ведутся поиски переводчика и интенсивная переписка между Петербургом и Москвой, 6 ноября — шестой день объявления Чаадаева сумасшедшим, 17 ноября он отвечает на предъявленные вопросы, 19 ноября С. С. Уваров посылает в следственную комиссию выписки из «Телескопа», 30 ноября 1836 года император отдает окончательные распоряжения по поводу ее выводов…

131
{"b":"564022","o":1}