Алексей попросил егеря связаться инвалидом Ершовым, и вскоре выяснилось, что тот находится в Москве, где ему в госпитале Бурденко подгоняют и прилаживают оплаченный ещё летом ультрасовременный немецкий протез. Узнав, что Ершов вернётся к середине ноября, Алексей искренне порадовался за ветерана, которому успел оказать такую существенную помощь.
Однако сколько других возможностей решить человеческие проблемы одним лишь движением своей волшебной кредитки он непоправимо упустил! Разве чего-то стоило ему в июле позвонить Шолле и отдать распоряжение оплатить все до последнего долги Виталика, чтобы спасти ему жизнь? Скольким ещё людям, знакомым и незнакомым, он мог бы помочь подняться, излечиться, воплотить угасающую мечту! Зачем, во имя чего с рациональностью скупого рыцаря он не спешил списывать со своего бесконечного счёта транши за траншами, совершенно ему ненужные, однако столь необходимые едва ли не каждому, с кем сводила его судьба? И конечно же, он должен, должен был отвалить, сколько требовалось миллионов Петровичу, дабы тот выкупил раз и навсегда ту проклятую насосную станцию со всей продажной местной администрацией, полицией и агросоюзом впридачу, обеспечив бы себе навеки почёт и неприкасаемость… Теперь же поздно стенать - двери захлопнулись, и поезд навсегда ушёл.
Поскольку в деревне имелись свои немалые дела, из-за которых егерь с хозяйкой навещали его нечасто и нерегулярно, то Алексею временами приходилось в полном одиночестве проводить по четыре-пять дней. Он привык к одиночеству - часами гулял, если позволяла погода, по огромной территории охотбазы, подолгу засматриваясь на подпирающие серое небо верхушки сосен и прислушиваясь к трепетанию на ветру последних сухих листьев, обречённо цепляющихся за оголённые ветви… Мысли неторопливо перетекали от события к событию и из эпохи в эпоху, порождая неожиданные сочетания и любопытные контрасты. Начиная с какого-то момента, он перестал чувствовать горечь от переживания неудач, и вместо этого сердце начала наполнять спокойная и ровная печаль, которая была естественной и совершенно необидной, как грусть угасающей осенней природы.
Несмотря на то, что егерь принёс ему мобильный телефон, а все нужные номера по привычке из разведшколы надёжно хранились в голове, Алексей не предпринял ни единой попытки кому-либо позвонить. У него образовалось ясное понимание, что после ухода Петровича он стал для всех ненужным и чужим, и любая попытка воспользоваться вниманием старых друзей породит лишь проблемы, никого не сделав счастливее. Поскольку в телевизионных новостях несколько раз рассказывали о чрезвычайном происшествии с миномётным обстрелом и разорением фермы в Волгоградской области, то для Бориса, Марии и даже, возможно, для Катрин, которой в своё время он успел поведать о бизнесе своего друга, он отныне вполне мог считаться погибшим. Повторно же перед ними воскресать, объявляясь с простыми желаниями еды, тепла и дружеской беседы, Алексей не считал для себя возможным.
Будь его воля - он не стал бы даже беспокоить Ершова. Но коль скоро он уже успел сообщить о своём желании с ветераном повидаться, отказываться от предстоящей встречи было нельзя. Нужно было лишь придумать, как использовать встречу с ним для того, чтобы с его помощью навсегда исчезнуть с глаз этого мира, физически в нём оставаясь.
В день, когда на парковые дорожки лёг первый снег и запах опавшей листвы сменился свежим морозным духом, настоенным на влажной коре и прихваченных заморозком сосновых иголках, Алексей наконец-то определился, какого будущего он для себя желает и о чём в этой связи он будет ветерана просить. Он попросит Ершова, чтобы тот организовал его скрытую перевозку в кузове автофуры на Северный Кавказ, где он осядет в добровольном пожизненном изгнании в знаменитой своей неприступностью горной области на стыке границ с Грузией и Абхазией.
Оказавшись в тех глухих местах, он либо примкнёт к староверам-отшельникам, обитающим там издревле, либо сам устроит себе землянку и станет в ней жить, насколько хватит здоровья, сил и позволят хищные звери. И - всё на этом. Ни обиды, ни желаний, ни амбициозных планов изменить мир - ничего отныне у него не будет. Он станет питаться орехами и прочими плодами земли, каждое утро - славить золотое солнце, поднимающееся над скалами и снежниками, а по вечерам будет часами глядеть на закат. И тогда, возможно, сбудется, наконец, его детская мечта о несравненном лазоревом закате…
Как только этот план был осмыслен и внутренне принят, на душе у Алексея сразу сделалось спокойно, и отныне уже никакие опасения и страхи не могли нарушить его добродушного и созерцательного настроя. Он сразу же перестал нуждаться в изнурительном допинге от просмотра телепередач, на который был вынужден подсесть, чтобы засыпать, развив усталость,- засыпание сделалось лёгким, быстрым, и что самое главное - вернулись сны. Эти новые сны были яркими, цветными, необыкновенно живыми и устойчивыми до такой степени, что после случайного пробуждения легко возвращали его к покинутому месту или прерванному разговору.
Один из этих снов - невзирая фантастический антураж - показался Алексею настолько значимым и принципиально связанным с пережитыми им событиями, что он, некоторое время поколебавшись, решил оставить для истории его развёрнутую запись.
Глава четырнадцатая
Единственное желание
Вот оставленная Алексеем запись своего невероятного сна.
“Я оказался в просторном зале с высокими дубовыми панелями на стенах, увенчанными готическими астверками, с ещё более высоченным потолком и огромными окнами, за которыми должна была отлично просматриваться едва ли ни половина ночной Москвы, пылающей миллионами огней. Однако первое же приближение к оконной раме заставило меня в ужасе отшатнуться - вместо знакомых проспектов и площадей за окном распахивалась бездна, наполненная холодным свечением миллиардов ночных светил. Среди них в жуткой тишине перемещались несколько колоссальных ледяных воронок, срывающих звёзды с невидимых осей и увлекающих за собою в тёмную пустоту.
В дальнем конце зала я разглядел стол, во главе которого находился никто иной, как Сталин. Его лицо выглядело не вполне обычно - оно было осунувшимся, чрезвычайно постаревшим и при этом выражало бесконечную усталость. На небольшом отдалении от Сталина, различимый лишь в профиль, сидел другой человек - по виду широкоплечий и высокий, лица которого я долго не мог распознать. Было только заметно, что его веки неестественно сильно раскрыты, как бывает при базедовой болезни, а по огромной шее, которую даже расстёгнутый воротник френча заметно продолжал сдавливать, то и дело пробегали судорожные порывы.
Обоих объединяла шахматная доска, плотно заставленная фигурами, по расположению которых можно было судить, что партия только началась и не успела перевалить за дебют или самое начало миттельшпиля.
Некоторое время я молча смотрел на них, не решаясь приблизиться или что-то произнести. Однако очень скоро убедился, что они оба меня видят, и поэтому моё молчание у входа становилось неуместным. Когда же, набравшись сил, я подошёл к столу, то они, приняв это как должное, продолжили разглядывать фигуры и не проронили в мой адрес ни слова. Зато я смог рассмотреть лицо второго - это был маршал Тухачевский, о казни которого в июне 1937 года писали все газеты.
Я не знал, как реагировать на то, что наблюдаю, и продолжал растеряно молчать, хотя и понимал, что поступать так дальше - недопустимо. Я был готов выдавить из себя какую-нибудь банальность и обязательно сделал бы это, если в самый последний момент из неподвижных уст Сталина не прозвучали бы адресованные мне слова:
— Товарищ Гурилёв, ви выполнили ваше задание? Нашли этого беглеца Рейхана, удравшего от орловских чекистов?
— Да, товарищ Сталин,— с нескрываемым облегчением ответил я.— Мы обнаружили дневник Рейхана, в котором он изложил всю нужную информацию. Однако самого Рейхана найти не удалось, так как он умер в феврале или марте сорок второго, отбившись от отступающих наших войск, предположительно в лесном массиве между Свербихой и Полуденным.