Остаток ночи она проворочалась в постели. Сон сморил лишь под утро. И приснился Бер – молодой, красивый, веселый. На руке у него сидела сизая голубка. Её оперение в свете солнца отливало стальной синевой. А когда пристально вгляделась, то увидела, голубка – это она, Рут.
С этого дня начала собираться в последний путь. Перестирала и перегладила бельё, до блеска начистила кастрюли, перетряхнула шкаф и кладовку. Только антресоли, как и при жизни мужа, оставила нетронутыми. Бер строго-настрого запрещал домашним копаться в его вещах. И когда дом засиял чистотой, села у окна, опершись грудью на подоконник. Она вглядывалась в идущих людей. Ей не хотелось ни о чём думать. Казалось, душа замерла в ожидании своего часа. Внезапно её сознание обожгла мысль: «Рут, ты готова покинуть этот мир. А кто поможет твоему сыну? На чьи плечи хочешь ты переложить свою заботу? На плечи Господа Бога? Но разве нет у него другого дела кроме Ямпольских?» Ночью жители квартала проснулись от огненного зарева – горела сапожная будка. Пламя то затихало, то принималось бушевать с новой силой. Рут глядела из окна тамбура на полыхающий огонь.
Потом прошла в комнату, села на кушетку: « Теперь ты доволен, Бер?
– прошептала она и поднесла ладони к лицу. На неё пахнуло сладковатым запахом керосина, – видишь наконец и я стала настоящей Ямпольской, хотя мой большой палец остался таким же как прежде», – и Рут горько улыбнулась.
Когда будка догорела почти дотла, приехали пожарные, а следом прибежал и Наум. Грузно припадая на протез, он заметался вокруг пожарища, выгребая из золы остатки обгоревшего скарба. Рут долго смотрела на него через полуотворенное окно. Потом, накинув на плечи древнюю как мир, клетчатую шаль, вышла на улицу. Кожа ещё дымилась и удушливо воняла.
– Нюмчик, – негромко окликнула она сына, и поманила его в дом.
Он вошёл в дом, бессильно опустился на кушетку. Рут подала ему чай в подстаканнике Бера. Наум пил, и по его лицу, испачканному копотью и сажей, текли слёзы.
– Это от дыма, – сказал он, и вдруг с яростью крикнул, – они у меня поплатятся!
– Кто «они»? – потупясь прошептала Рут, – Посмотри, – она кивнула в угол, где валялась ветошь, куски пакли и стояла старая жестяная канистра. Когда-то, еще до войны, с этой канистрой она посылала Нюмчика на соседнюю улицу, в керосиновую лавку.
Наум ошеломлённо молчал. Потом лицо его скривилось словно от боли, подстаканник выпал из рук, и стакан покатился по полу, расплёскивая чай.
– Ты? – выдохнул Наум. – Ты?
Он подскочил к матери, сжав кулаки.
– Я знаю, тебе больно, – она покачала головой и провела рукой по его лицу, – может быть, ещё повезёт, и придет твоё время. Но сейчас отступись. Ты никогда не будешь среди этих людей своим. В тебе другая кровь. И это хорошо. Скоро я уйду. Папа зовет меня к себе. Это последнее, что я могла сделать, чтобы остановить тебя.
Минуту-другую он смотрел на неё, яростно играя желваками. И вдруг устало сказал:
– Наверно, ты права, мама.
Рут умерла во сне, с четверга на пятницу. В самый канун Песах.
Потому-то всё делалось в страшной спешке и сумятице. И только на кладбище, глядя на растерянное лицо сына, слыша громкие всхлипывания и причитания Тойбы, Наум осознал происшедшее.
Он стоял, угрюмо глядя себе под ноги. Потом бросил взгляд на осунувшуюся и внезапно постаревшую жену. И его пронзило: «Как похожа на маму. В юности я так тосковал по дому. Наверно поэтому, увидев её, потерял голову. Но мама всегда отдавала себя, ничего не требуя взамен. Если что-то принимала от нас, то только, чтобы не обидеть. А у Гели на первом месте она сама». Мирка застыла, повиснув на руке Боруха, между полузапахнутых пол пальто выпирал её острый живот. Мама Рэйзл, распростав руки как крылья, прижимала к себе двух внуков. Дряхлый раввин в старом плаще дрожал на пронизывающем весеннем ветру. Мутная капля то и дело повисала на кончике его носа. Он вытирал её скомканной тряпицей, переступая с ноги на ногу. « Мама!» – вдруг отчаянно вскрикнула Мирка и упала на колени на ещё не оттаявшую землю.
– Рождение и смерть. Всё крутиться вокруг этого, – пробормотал раввин, глядя на Мирку, – дитя входит в жизнь со сжатыми кулаками – оно верит, быть этому миру в его руках. Старики уходят с раскрытыми ладонями – с собой туда ничего не возмешь, – он закрыл глаза, собираясь с мыслями, дернул себя за кадык и выкрикнул срывающимся охрипшим фальцетом, – о чем вы плачете, дети Израиля?! Возрадуйтесь, глядя на судьбу этой женщины! Она прожила отпущенный ей срок. И, подводя итог её жизни, мы можем сказать: вот достойнейшая из жен, вот преданнейшая из матерей!
На следующий день Наум и Тойба пришли в опустевший родительский дом – с тем чтобы разобрать вещи и освободить квартиру.
Вместо Мирки явилась мама Рэйзл. Она была настроена воинственно. Переступив через порог, сразу же громко заявила:
– Вещи делим по числу наследников, – видя, что Тойба готова взвиться, срезала её, – я слышала, вы теперь замужем за старым большевиком. Мне всегда казалось, таким людям ничего не нужно – ни мебель, ни пасхальный сервиз. Их интересует только революция, – и решительно открыв буфет, она начала выгружать посуду, приговаривая, – бедная Рут! Нет большего горя для матери, чем неудачные дети. Мало ей было цурес с ними при жизни! Так сейчас, в раю на золотом кресле, она должна лить слёзы, глядя на них, – повернулась к Науму, – что вы сидите? У вас дом – полная чаша. Льется через край. Возьмите себе что-нибудь на память и идите домой.
Он покорно кивнул и полез на антресоли. Когда-то здесь было владение Бера. И Рут, и детям запрещалось не только копаться , но даже открывать дверцы. Нюмчик достал чемодан. Там в беспорядке лежали остатки старого сапожного инструмента, колодки, агатовые куски вара, обрывки серой дратвы, обрезки кожи и большая жестяная коробка из-под печенья, где Бер хранил квитанции об уплате налогов. Потом снял со стены оправленную в рамку старую фотографию, где Бер и Рут чинно сидели на стульях в окружении четырех детей. Тойба хотела было воспротивиться, но Наум хмуро посмотрел на неё и твердо сказал:« Больше мне ничего не нужно».
Подхватил чемодан, сунул за пазуху фотографию, сухо попрощался и ушел. Дома, буркнув Геле: «Не заходите ко мне», запер дверь спальни на крючок. При свете настольной лампы долго рассматривал фотографию. Внезапно коротко, отрывисто выдохнул. И вдруг заметил, что плачет: по небритым щекам, поросшим за эти несколько дней седой жесткой щетиной, текли слёзы. По-детски шмыгнув носом, не раздеваясь, лег в постель.
Ночью, словно от удара, проснулся. Захлебываясь, тихо взвыл.
«Я никогда не знал как распорядиться собой и глушил себя всю жизнь работой как водкой». К сердцу подкатила дикая удушающая тоска – проклятие рода Ямпольских. Он до смерти боялся этих приступов. Стараясь отвлечься от тяжелых мыслей, встал, начал копаться в чемодане, перебирая сапожный скарб. В кармашке нашел красные стеклянные шарики, мешочек с песком и дробью, свинцовую биту.
«Боже мой! Все эти годы папа хранил мои игрушки! – и раскаянье обрушилось на него, – он так любил! Что развело нас? Откуда ненависть и злоба? Разве причина в Геле? Эта женщина не стоит того. Может быть, всё дело в моей необузданности? В моем диком характере? Я хотел верховодить в этой жизни. И ради этого перешагнул через всё. Отрекся от самого себя». Он глухо всхлипнул.
Вновь машинально нырнул в кармашек. Вытащил маленький сверток, замотанный в тряпицу. А когда развернул, то увидел Георгиевский крест на почерневшей от времени ленте. И тут же всплыло в памяти, как мальчишкой, безмерно гордясь этим знаком отцовской храбрости, выкрал его из шкафа и, приколов к рубашке, явился на на сбор отряда. Вожатая Зина, голубоглазая и курносая, учинила ему допрос перед строем:«Где взял?!». Он, почуяв неладное, соврал, что нашел. « Дети, смотрите! – звонко крикнула Зина, – такие ордена царь раздавал своим подлым наймитам !» «Я начал стесняться тебя, папа, – прошептал Наум. – Только на фронте, в окопе, понял, что ты был не робкого десятка, но что мог поделать? Метался, пытался вырваться. Потом сдался. Эта подлая власть поймала тебя в капкан. А я? То же самое случилось и со мной.