На зимние каникулы приехала мама. Уже к вечеру она сидела в институтском зале у рояля, а вокруг нее толпились студенты и дети Антоньевской слободы. За несколько дней ей удалось организовать чудесную елку для ребят и самодеятельность студентов, которая до того времени не находила применения. Детишек, в основном дошкольников, оказалось около тридцати и несколько школьников. Деньги отпустили общественные организации института. Студенты ездили за игрушками в город, кроили и шили костюмы. В пашей квартире открылась фабрика игрушек и подарков. Выступали на елке студенты, преподаватели и дети. Пели хором, плясали, развлекались, как умели. Завуч Буров пришел к нам наутро с таким предложением: «Перевезем ваших родителей в Новгород! Мы оборудуем для них квартиру, обставим быт. Отец отдохнет от города, сможет писать, найдем для него машинистку. А мы с Анной Ильиничной и с нашим коллективом создадим в слободе культурный центр, займемся музыкальным просветительством, будем учить понимать искусство, привьем эстетические вкусы». Всю ночь вынашивал планы.
Неважно, осуществимо или нет было такое предложение, важно то, что в то время еще было мыслимо, что сохранялись некие черточки независимости, вскоре и вовсе исчезнувшие.
…Две параллельные жизни шли как в обществе, так и во мне.
Год проходил под знаком индустриального подъема и стахановского движения. В «Правде» продолжали печататься «Тихий Дон» и «Американские впечатления» Ильфа и Петрова. Так сказать, театрально-праздничный фасад бытия. Но иная жизнь, подспудная, просачивалась на страницы той же «Правды» и требовала все больше места. Мембрана моего слуха давно подключилась ко второй волне. Обостренное чутье преследуемого служило уловителем. Ножом полоснул доклад Ежова — тогда малоизвестного — на декабрьском пленуме ЦК 1935 г. об итоге проверки партийных документов, о притуплении бдительности и о новых происках врагов. Потом доклад Жданова о заклятых врагах и шпионах, пробравшихся в партию, о недопустимости ротозейства и примиренчества к врагам и т. д. Надо припомнить, что вся эта терминология, которой ранее пользовались от случая к случаю, именно тогда набирала силу, входила в повседневный обиход и еще не примелькалась. В начале 1936 года бросилось в глаза специальное постановление партии и правительства о закрытии Комакадемии и ряд разгромных статей в адрес ее и аналогичных учреждений. Диапазон арестов безгранично ширился. Теперь они касались всех слоев и групп населения.
Одновременно с нарастанием панического страха за жизнь, за действие, за всякое слово и даже за мысли и настроения, за выражение лица, — сознание всех обволакивалось дурманом обожествления всеблагого и премудрого вождя, соединенное воедино с раболепием перед государством. Последнее было не внове, оно было глубочайшей традицией всей русской истории, медленно подтачиваемой революционными идеями, теориями и выступлениями в течение XIX и начале XX веков. Октябрь ниспроверг старое правительство, старый строй и старое государство и тут же провозгласил примат над всем государства нового. Для народа это было государство рабочих и крестьян. Для революционеров и интеллигентов — священная и долгожданная диктатура пролетариата. Постепенно все понятия смешались. Диктатура самого революционного класса — революционная партия — власть народа. Выросла же грандиозная пирамида: Государство — Партия — Вождь. У подножия — безмолвствующий народ, состоящий из человечков-винтиков. И вновь приниженный народ незаметно для себя воскрешает старую традиционную схему обожествления власти. Вероучение — просвещеннее прежнего, но не менее догматическое. Власть — технически оснащенная, но не менее грозная и жестокая. Постепенное превращение творца истории — народа — в политически и морально аморфную массу, раболепствующую толпу и возвеличение вождя — героя — бога — две стороны одного процесса.
Вырастала и своеобразная иерархия вокруг новоявленного божества: священнослужители, книжники, фарисеи, проповедники, служители и прислужники, наконец, разветвленная сеть информаторов, осведомителей, доносчиков. Они проникали во все поры общества и как бы самозарождались повсюду. Не только оправдываемый, но и всемерно поощряемый, легализованный, покровительствуемый, возведенный в доблесть, превращенный в трамплин для восхождения донос становится повседневной практикой. Доносчики роились и множились на наших глазах. Каждый из нас был сырьем, пущенным в историческую переработку. И обществу в целом, и всем без исключения предстояли чрезвычайные испытания. В состоянии предчувствия неотвратимо надвигающейся на меня глыбы я продолжала активно работать. Не позволяла никаких внешних проявлений своих терзаний. Оставалась работоспособной, общительной и на работе, даже жизнерадостной. Внутри же была натянута, как тетива…
Как-то придя с лекции нашла на столе среди других писем и письмо Ревуненкова. Вскрыла его безразлично, но с первых же слов почувствовала гадливость, будто кто-то прикоснулся липкими, потными руками, как бывает в отрочестве, когда идешь теплым вечером, полна неясных дум и мечтаний, и вдруг окликнет или заденет уличный хулиган. Сразу вздрогнешь. Так и теперь — письмо омерзительное. В начале пошло, банально о каких-то чувствах ко мне, о тоске, что не вязалось никак с нашими отношениями, о том, что он делает для меня все, что в его силах и пр. В постскриптуме: «что бы вы ни услышали обо мне или ни узнали, помните, что подлятинки в моем поведении не было…»
Этакий подлец! При всей низости ему захотелось обелить себя в собственных и в моих глазах, оправдаться, прикинуться совестливым. Но и я-то близорукая простофиля! Только теперь сопоставила «поездку в Псков» с началом его деятельности «без подлятинки», предложения взять на сохранение из моей библиотеки изъятые книги (неплохая против меня улика), выдуманная поездка сестры в Чибью, мой арест б ноября, его рассказы о новых арестах, вопросы, которые он задавал, его старательные услуги в доставке книг — все предстало в ином свете. Циник и слизняк! Он продавал и предавал и дальше годами за высокую мзду. И все это «без подлятинки!» Но о масштабах его провокационной «работы» и самопродажи я получила, казалось бы, совершенно неправдоподобное подтверждение из его собственных уст в 1956 году, когда он за «заслуги» уже стал доктором наук, завкафедрой и деканом истфака в Ленинградском университете. К его неожиданному саморазоблачению подойду по ходу событий. Я для него послужила пробным камнем, потому он и не щадил на меня своих сил и времени.
Отвращение от прочтения письма сменилось яростью. Ложь, что люди не знали, что творили, и пр. Каждый имел право выбора, особенно на воле. Имелось немало и ослепленных фанатиков борьбы с «еретичеством», но большинство иезуитствовало, торгуя душами и судьбами, тем более, что гром и треск псевдореволюционной пропаганды немедленно превращал их в «революционеров сталинской выучки». Они попирали первоосновы этики и морали, прикрываясь шпиономанией и процессами. Не бескорыстные побуждения двигали ими. Происходило глубокое падение общественных нравов на глазах, и этого нельзя было не замечать.
Разоблачать было уже немыслимо… Глубокое, подавленное, затаенное молчание постепенно становилось уделом и проклятием всех…
Дважды приезжал в Новгород Николай Дрелинг, друг детства и муж старшей сестры. Когда говорила ему о возможных в наше время неприятностях в связи с поездками ко мне, он резко возражал: «Страшишься, как бы чего не вышло, ну, знаешь, Беликова из меня не выйдет». Отец его, социал-демократ и журналист, умер от холеры, когда Николай окончил гимназию, так что он рано стал кормильцем семьи и учился дальше между дел. Работал инструктором Центросоюза, исколесил весь Союз — Владивосток и Кавказ, Сибирь, Туркестан, Поволжье, Донбасс. В Москве числился жителем, а фактически приезжал туда только для отчетов и за новыми заданиями. Сквозь него была протянута организаторская жилка, стоило ему появиться в самом отдаленном уголке, как жизнь там закипала ключом. Он гордился тем, что у председателя Центросоюза к его приезду обычно в папках копилась груда телеграмм: «Срочно пришлите Дрелинга! Требуем Дрелинга! Настаиваем обязательно Дрелинге!..» Работал с азартом, увлечением, взахлеб.