Он не позволил ей остаться по той простой причине, что не доверяет себе. Не может понять, что происходит и в состоянии ли он справится, если что-то пойдет не так.
Эдвард ещё помнит накатившее безумие в ванной — без причины, без мыслей, просто так, из ниоткуда, подогнулись колени — вот и все — и то, как едва-едва поборол в себе желание вышвырнуть прибежавшую на шум жену из душевой кабинки. Руки гудели, желая за каждое прикосновение, за каждое слово, что было ей сказано под тёплыми струями, ответить ударом. И ещё одним, и ещё. Пока вода снова не станет розовой…
В тот раз ему удалось. В какой-то момент пелена спала, и, когда маленькие пальчики стали гладить его пострадавшую щёку, убивать расхотелось. Он помнит, что прижался к Белле, и помнит, как она что-то говорила ему, пытаясь утешить (успокоить?).
А потом снова — одежда. Какая-то одежда, какая-то просьба, так и не расслышанная. И новая волна ярости — в ней слишком легко было захлебнуться.
Эдвард помнит, как он стоял перед шкафом, пытаясь вспомнить, что сейчас должен сделать. Футболки, костюмы, рубашки — всё висело внутри ровным рядом, нужно лишь было сделать выбор. И то ему было не под силу. И то догадался, как следует поступить, лишь через несколько минут.
Пижама была слишком лёгкой, от дрожи не спасала. Но мужчина боялся, что если разденется снова, пробудет перед шкафом ещё столько же и уже не гарантировано, что вспомнит, зачем здесь вообще стоит.
Он взял подушку и одеяло — машинально, автоматически, без лишних мыслей. Просто взял — подошёл и взял. И в гостиную — причину, по которой не мог оставаться с женой слишком долго, в отличие от всего иного, он запомнил.
А она упиралась, не хотела уходить. Даже плакала вроде как. Глупая какая… с каких пор развитая интуиция не подсказывает, что рядом опасность?
Эдвард всерьез опасался, как бы безумно это не звучало, что, проснувшись среди ночи и забывшись, где находится, легко сможет закрыть беллино личико этой самой светлой мягкой подушкой и держать до тех пор, пока всякое сопротивление не исчезнет…
Это пугало и ошеломляло, даже больше — сводило с ума, но ничего, чтобы побороть это, он предпринять не мог. Не знал, что нужно. Гораздо безопаснее было отправить девушку подальше. И подольше. Хотя бы до утра… вдруг утром что-то изменится?
Эдвард ворочается в своей новой тесной постели, то и дело скользя ногтями по наволочке, издающей отвратительные звуки, но остановиться почему-то не может. Раз за разом вспоминает, раз за разом перебирает какие-то смутные мысли в голове. Такое ощущение, что там — дыра. Черная, как в космосе. Засосавшая в себя всё и всех вокруг. Будет ли возврат, возможно ли его оформить — неизвестно.
Закрывая глаза и борясь с непонятной энергией, спрятавшейся где-то внутри и замаскированной, он пытается заснуть. Двадцать минут, час… часы на стене поворачивают стрелки как ни в чём не бывало, отсчитывая его время. Быть может, хоть они смилостивятся… он слышал, что во сне вспоминается то, что было укрыто даже самой надёжной памятью. И хочет вспомнить. Хочет, потому что знает, что в противном случае может нанести непоправимый вред единственному важному для него человеку. А это уж никак непростительно… что в этом мире, что в другом.
Вокруг темно и холодно. Вокруг — кирпичи и тёмно-коричневая густая грязь в больших лужах. Вокруг витает страх с привкусом отчаянья и, кажется, алкоголя. Сколько же надо выпить, чтобы так…
Внезапный толчок. Болезненный, удушающий, срывающий с крика последние оковы. Сильный. Резкий. До того, что вздуваются вены на шее, а из глаз неостановимым потоком брызжут слёзы. Тело трясёт, колени подгибаются, и только то, что движение повторяется, помогает удержаться на ногах.
Стена с кирпичами становится нечёткой. Слёзы тому причина или то, что постепенно хочет удалиться куда-то подальше сознание, Эдвард не знает. Вокруг уже нет ни темноты, ни луж, ни сырости. Есть только запах спиртного — резкий, зловонный — и бесконечная боль. Раз за разом. Удар за ударом.
Неужели, если убивать, нельзя мягче, быстрее? Эта пытка никогда не кончится.
А над ухом слышится свистящее дыхание и полустоны, расползающиеся по закрытому ночному переулку. Они тихие — слышны только ему самому, — но оттого не менее явные. Что там происходит?..
— Достойный мальчик, — раздаётся приглушённый бас совсем рядом. Он словно бы вырастает из этих самых стонов, переливаясь среди них цветной радугой, — милый, милый мальчик…
И ещё больнее. В разы. Так, что щиплет в глазах.
— Милый… милый… — то же самое. Тот же звук. Другой голос, но тот же смысл, та же интонация. Пробирает до самых костей. До края сознания — самого далёкого, самого спрятанного — пробирает. И пытает. Как-то, что было недавно сзади, как та боль, которая бесконечно истязала всё тело.
Она здесь и сейчас. И источник её вовсе не в груди, как это бывает при кошмарах, не в ногах, когда те отнимаются, и даже не в голове, что вполне логично кошмарным сновидениям. Он… там. Там, где в принципе быть не может и где никогда не должен. Ни за что.
— Милый… милый… — продолжается. Жуткая какофония продолжается. Ей нет ни конца, ни края, она беспощадна. И вместе с ощущением свернувшегося клубка иголок сзади действует безотказно. Убивает.
Эдвард протягивает руки вперёд и в стороны, пытаясь найти, за что схватиться и вырваться. Плевать, будет больнее или нет. Если даже это возможно, то ему удастся перетерпеть.
Ничего не попадается — воздух пуст, вокруг ни единой зацепки. Только руки. Мягкие, аккуратные руки, сами подставляющиеся под его пальцы. Позволяющие сжать себя так крепко, как надо, даже если придётся сломать кости. Какие-то маленькие, чересчур жертвенные руки. И знакомые… знакомые по ощущениям.
— Тише, мой хороший, тише, — просит кто-то, когда он, не брезгуя, хватается за одну из предложенных ладоней, — ты дома… ты со мной и дома. Не бойся… не бойся… ничего не случится.
Голос срывается и, кажется, плачет вместе с ним. Но не умолкает. Не позволяет себе.
И снова:
— Милый мой, милый… — только теперь различие в том, что легонькие прикосновения чьих-то пальчиков пробегаются по его мокрому лбу, по шее со вздутыми венами, по груди с царапинами длинных ногтей — оттуда, из сна, он помнит — по щекам. Мокрым и солёным.
Эдвард резко втягивает воздух, которому, по какой-то невиданной причине, нет доступа в легкие. И снова, снова — в панике желая получить хоть один вдох. Его трясёт куда хуже, чем в обычной лихорадке, и нежный голос со своей обладательницей это замечает.
Становится мягче. Нежнее становится.
— Любимый, — зовёт, подкрепляя впечатление лёгким прикосновением губ к его пылающему лбу, — любимый, всё в порядке. Успокойся, и будет легче. Сейчас будет.
Маленькие пальчики уже на его шее. Они холодные, что добавляет дрожи, но зато привлекает внимание сознания. Они гладят его. Аккуратно-аккуратно — как самое хрупкое стекло из существующих. Гладят, не переставая приговаривать что-то о скором избавлении.
И вскоре спазм правда отпускает. Вопрос только, надолго ли?..
Эдвард делает рваные, недостаточные для заполнения легких вдохи-выдохи, тщетно стараясь надышаться, закашливаясь и вспоминая… с каждым телодвижением, с каждым не проходящим внутрь глотком кислорода.
Видит словно с другой стороны свой сон. С наблюдающей.
Черный пиджак, взлохмаченные волосы, одеревеневшее лицо и горящий синим пламенем взгляд. А ещё спущенные брюки и расстёгнутый, отброшенный в сторону ремень. Его металлическая пряжка, кажется, отражает происходящее: ритмичные движения хозяина куда-то… в кого-то… раз, затем другой, затем ещё…
И снова всхлипы. Снова стоны. И какой-то странный, едва ли не немой крик.
ЕГО…
Вместе с осознанием полной картины становится понятен и клубок иголок внизу. И как бы такое не казалось невозможным, как бы не казалось безумным и неправильным, как бы не сводило с ума, а факт отрицания невозможен. Иглы очень красноречивы. И очень болезненны.