– Не удивительно.
– Пошёл ночью в «24», купил водки литр – выпил. – Ну, так и правильно. Но литр – мало!
– Не опьянел…
– А так бывает.
– Не ожидал…
– А как?.. Я же сказал, что литр – мало!
– Я не ревнивый…
– Ага, ещё их ревновать!.. Того не стоят.
– Но то, что она от меня может уйти к кому-то другому, не мог представить… Я же ведь лучший, я ведь муж.
– Они про это прямо помнят… Все мы такие… простачки… Там зазудилось – вся причина. Ты извини уж, по-прямому.
– Еле дождался, – говорю. – Через неделю приезжает. Ну ты и стерва, говорю ей.
– А не здорово, дорогая. Вот это верно. Это правильно. С порога…
– В чём дело, мол? А ты не знаешь… Нет, говорит, и вид спокойный.
– Они умеют. Другое – нет, а это – да. Глаза невинные состроит – честнее нет на свете человека… ну, в смысле – бабы.
– Так-то и так, мол… рассказал ей…
– И ты же после будешь виноват!.. Мы проходили… Да ну их на хрен, этих баб. Без них спокойней. Вот мы тут – нам же хорошо…
– Как ты посмел читать чужие письма?!
– Ага!
– Нечаянно…
– Секреты Пентагона!
– Ты проверял!.. И тут же в слёзы.
– А это – хитрость.
– Не знает, как так получилось.
– Они не знают, как так получается… Всё они знают, кошки драные!
– Люблю, мол, тебя, но как нам теперь, после всего этого, жить, не представляю.
– О чём же раньше она думала?!
– К тому она, мол, уходить не собирается…
– Или им думать нечем, а?!
– Мол, поняла, что временное ослепление…
– Ага! Манёвр, известны их повадки.
– А мне от этого не легче.
– Ещё бы… Знаю этих баб… А литр, Ваня, правда, мало…
– Собрал я рюкзак, книжки какие-то, ещё там что-то…
– Я бы на двух, наверное, остановился. А литр – мало.
– Подхожу к двери. Она в коридоре. Заплаканная. Держит меня за рукав куртки. Смотрю…
– Одумалась.
– А мы с ней громко разговаривали…
– Да это вряд ли… И это хитрость, та натура!
– Дети проснулись, стоят молчком в дверях комнаты и смотрят на меня во все глаза… Я и остался – ноги отказали.
– Ну, это… как там, не скажу.
– Но нестерпимой стала жизнь.
– Это понятно.
– Хожу, об этом только думаю.
– О чём ещё-то… ясно дело.
– А ночью – вовсе… Начал допытываться: сколько у них было раз, как, где и прочее… Противно сделалось.
– Ещё бы!
– И не могу, чтоб не расспрашивать, и тошно это узнавать… Сам себе стал я ненавистным…
– А это зря. Ты-то при чём?
– И без неё как, думаю… привык… Но и простить ей не смогу.
– А что прощать-то?! Спускать им нечего… Измена.
– Сказал, что съезжу к матери. Мать у меня здесь, в Сретенске… Побуду там, потом решу, мол.
– Ну, так давай.
– Давай.
Допили самогонку.
– Ну, рассказал ты.
– И ты тоже.
– Ну, жить-то будем!
– Не помрём!
Часа в три ночи только мы расстались со Степаном. Не с первой, конечно, попытки. Так руку жал мне – отдавил.
Домой приехал.
Заглушил машину.
Голову положив на руль, немного подремал. Окно мама не закрыла – не заметила, значит. Залез на веранду. Тихо прошёл к себе. Лёг спать.
Про Машу думаю.
Потом вдруг вспомнилось.
Декабрь, как всегда, морозный. Исленьск в непроглядной изморози и в густом дыму. Взял я в институте академический отпуск. Устроился в типографию наборщиком. Собирались с Витькой Гаузером, который, окончив медицинский институт, работал ещё в Исленьске, а уезжать в Германию ещё не думал, авиабилеты уже взяли на самый последний вечерний рейс, лететь на выходные дни в Елисейск, чтобы встречать там Новый год с одноклассниками. Поздно вечером двадцать шестого декабря пришли за мной в общежитие. Суток трое держали нас на призывном пункте. Мы там и выпить умудрялись. Были у меня тогда заплатанные джинсы, рваный свитер и длинные волосы – хипповал. А со мной, на соседней полке, на третьем ярусе, расположился Лёха из Ужура, коротко стриженный, спортивного вида, боксёр какого-то разряда, уже не помню. Я ему явно не понравился. Всё задирался. И подрались мы. Ребята кое-как разняли. Утром всех нас посадили на поезд и повезли. На юг куда-то. Аэродром военный после. Потом уж поняли мы, что в Афган.
Недели через три уже, наверное, едем в крытом брезентом кузове ГАЗ-66. Ребята сидят на боковых скамейках, я – около кабины, на двух, сложенных одна на другую, автомобильных покрышках. А Лёха – на длинном зелёном деревянном ящике, у заднего борта. Все – не выспались – кемарим. И вдруг шарахнуло, и тихо тут же сделалось – в воду нырнёшь когда, бывает так же – на перепонки давит тишина. Летит ко мне в этой тишине какой-то ком – всё как в кино, с замедленным-то действием, так мне казалось – и грузно падает мне на колени, лицо забрызгав мне чем-то горячим. С колен пытаюсь сбросить на пол этот ком тяжёлый, а он к рукам будто прилип… И только потом, сразу или какое-то время спустя, осознаю, что ком этот – Лёхина голова… глаза в глаза… вроде сказать мне что-то хочет…
И теперь, особенно когда выпью, снится такое мне – никак с колен не сбросить головы, и сил нет – вою, как собака…
И не заметил, как забылся.
Кричит мне будто лейтенант:
– Эй! Войсковой! Ползи сюда…
Вроде ползу, но всё на месте.
– Ваня, сынок, опять так стонешь.
– А?! Мама, мама…
– Чё с тобой?
– Я не могу оставить Лёху!
– Ваня. Очнись, родной. Да чё с тобой? Ваня, сынок.
– Нормально, мама.
6
Выкопали мы с Василием картошку, отобрав, уж как там получилось, больную, в погреб ссыпали здоровую. Баню истопили. Помылись. Вечер с ним, когда мама уже, после бани, обессиленная, легла спать, посидели, выпили немного. О Чернуше поговорили. Как с ней быть? Кому бы, в добрые руки, продать? На мясо жалко – корова, по словам Василия, хорошая. Про то, что мать из дому ни к кому не хочет ехать. Силой её не повезёшь. Об этом тоже.
Уехал Василий назавтра домой, к своёй барыне. А я ещё пожил два дня с мамой.
Пора отправляться в Исленьск, читать студентам лекции. Брал отпуск без содержания (по семейным обстоятельствам) – закончился.
Рано встал. Помог маме управиться. Днём сходил в лес. На Кемь. Уж не рыбачил. Наглядеться.
Попили после с мамой чаю.
Поговорили.
– В ночь-то ты, Ваня, почему? – спросила мама. – Утра дождался бы, пораньше утром… И отдохнул бы, и светло.
– В ночь, – сказал я, – меньше машин бывает на дороге.
– Да в ночь-то худо всё равно, – сказала мама.
Я ей ответил:
– Да нормально.
– Какое же нормально, сынок, – сказала мама, прикладывая конец платка к заплакавшему подбородку.
– Не беспокойся.
– День есть день.
– А ночь есть ночь.
– Ну, как доедешь, позвони.
– Завтра, – сказал ей, – ровно, давай договоримся, в семь часов вечера, сиди вот здесь, у телефона, чтобы звонок тебе услышать.
– Хорошо, – сказала мама. – А еслив, Ваня, в это время как раз заявится Чернуша? Она ж не станет меня ждать, заголосит тут.
– Ну, тогда в девять вечера, – сказал я. – Спать не будешь?
– Да нет, какое ещё… рано.
– Договорились?
– Ну, договорились.
– Не забывай.
– Да не забуду.
Вышла она меня провожать. С конём.
Дождь прошёл. Как говорил отец, мокрый.
Сплошные тучи – как одна, и нет конца ей, этой туче, нет в ней просвета. С проводов капает. Почерневший от дождя электрический деревянный столб, и на нём ярко-белые, как жемчужины, фаянсовые изоляторы – на фоне туч-то, тёмно-синих.
Мама стоит возле ворот. Больше обычного на палку обеими руками, ссутулилась сразу. Руки на палке – как нарост.
Прощаемся. Плачет. Глаза без слёз, но замутились.
– Приезжай, сынок, почаще… Одной тоскливо. Как приезжаешь, я на седьмом как будто небе пребываю.
– Скоро приеду, – говорю. – Каникулы вот будут…