Молчит Маша. Потом только:
– Был, – говорит. – Сын.
Раскрыла сумку, вынула из неё небольшой, в размер обычной книжки, фотоальбом, распахнула его на закладке и, повернув к свету костра так, чтобы было видно мне, говорит:
– Муж мой Иво и сын Константин. – В честь деда?
– Да, и в честь него.
– Красивые, – говорю. – И муж, и сын.
– Да, – говорит Маша. И говорит: – Они погибли…
– Ох ты, Боже.
– Пять лет назад. Тринадцатого августа… Поехали к свекрови, – говорит Маша, – матери мужа, на машине в Париж и разбились.
Закрыла альбом, убрала его в сумку.
Не знаю, что сказать, но сказать что-то, чувствую, надо, и говорю:
– Прискорбно. Извините…
– Поэтому, – говорит Маша, – и живу в монастыре подолгу, смиряюсь… Там легче мне, в работу погружаюсь. А дома многое напоминает… Несправедливо, думать начинаю…
Дождь закрапал.
– От маловерия… Надо идти? – глядя на огни проплывающей баржи и тянущего её буксира, спрашивает Маша.
– Наверное, – говорю. – Хоть и не хочется…
– Идёмте.
– Я огорчил вас?
– Нет. Ну что вы.
Встали с бревна.
– А костёр? – спрашивает Маша. – Что с ним делать?
– Ничего, – говорю. – Рыбаки его, наверное, оставили… Ещё тут будут, подплывут. Кружки и с чаем котелок вон.
– Да, конечно.
Стали в верею подниматься, хрустя галькой под ногами и оглядываясь на Ислень, во мраке скрытую, – Маша прощается с ней навсегда, а я её, Ислень, ещё увижу. Об этом думаю, и мне от этого невесело. И тут же, вспомнив, ободрил себя: друзьям моим мы что пообещали?
Что приедем.
В Усть-Кемь уже не сворачивали. Едем быстрее – дорога здесь не так испорчена. Миновали и Полоусно, с гуляющей по улице молодёжью, но, в основном, кучкующейся около ларька – культурный центр теперь в деревне.
Скоро огни Ялани показались.
Подвёз Машу к воротам приютившего её временно дома.
Проводил до крыльца.
– Я завтра утром буду здесь, – говорю. – Часов в восемь. Для вас не рано?
– Нет, не рано.
– И не поздно?
– Нет, не поздно.
Фонарь на улице, рядом с домом, есть. Светит.
Но у крыльца темно, в тени – Машу едва лишь различаю. Зато уж чувствую – как часть себя.
– Ночь будет тёплой, – говорю. – Не надо печь топить, если вы сами…
– Можно на ты, если удобно вам, – говорит Маша.
– Попробую, – говорю. – И вы…
– И ты.
– И ты… Ну, хорошо.
Подала Маша мне руку. Взял. Не отпускал бы.
Давно такого со мной не было. Лица не вижу только – жалко. Волосы пахнут – от дождя.
Как будто в землю врос – не сдвинуться.
– До свидания, – говорю.
– До завтра, – говорит Маша.
– Вам тут не страшно?
– Нет. Спасибо. Мне было очень хорошо.
– Мне тоже.
– С Богом.
– Спокойной ночи.
Пошёл, вернулся.
– Варенье вот, чуть не забыл… твоё…
– Себе возьмите, маме вашей…
– Твоей.
– Твоей.
– Это тебе.
– Я всё не съем… Как с ним поеду?
– А как сюда с печеньем ехали?
– Но то – печенье.
– Уж бери.
Отдал Маше пакет с банкой литровой земляничного варенья. Вышел из ограды. Дверь в доме хлопнула – услышал. Прошёл к машине. Сел за руль. Смотрю.
Окна зажглись. Не задвигает Маша занавески.
Давно так трудно мне не уезжалось. Только от матери. Но там иначе.
Тронул.
Дождь припустил. Включил дворники – справляются.
Отъехав от Ялани три километра, на Осиновой горе остановился. Постоял.
Не развернулся.
К дому своему подъезжаю и вижу, как сигналят мне со всех сторон глаза кошачьи. Погасли скоро: кошки попрятались куда-то, разбежались.
Под фонарём, то проявляясь в его свете, то пропадая в темноте, летают совки. Всегда здесь играются. Эти машины не боятся. И дождь им даже нипочём.
Поставив правой стороной, где бак, машину к поленнице, фары выключил и заглушил мотор.
Захватив из машины полиэтиленовый пакет с рыбиной, пошёл в дом. Окна тёмные. Время к полуночи. Мама давно уже, конечно, легла спать – рано ей подниматься.
Потянул дверь – закрыта.
Стучусь. Тихо сначала, затем громче.
Идёт, слышу, к двери, бормочет что-то. Огонь вспыхнул в прихожей – в ограду выпал, заискрился на мокрой мураве.
– Счас, – говорит из-за двери, – открою, не стучитесь. Кто там? – спрашивает.
– Я, – отвечаю.
– Кто ты? Ваня?
– Ваня!
– Гулёна, а не Ваня.
Открыла.
– Не делай так больше, – говорит, разглядывая меня внимательно. – Я же беспокоюсь. Спать не могу. Свет на стене увидела – подъехал, значит. Ну, слава Богу. Есть-то чё будешь или нет?
– Нет, – говорю. – Сытый?
– Сытый.
– Вот хорошо-то… Кто накормил?
– Володя Балахнин.
– Ты чё, до Старицы скатался?
– Да.
– Живёт-то в Старице он, забываю?.. Ну, больше, милый, так не делай… Хоть позвонил бы.
– Толку-то.
– Ну, это да… Глухая стала, как колода. Сама уж думаю, звонил, звонил, да я не слышала. Звони мне…
Прошёл к холодильнику, стерлядку в холодильник сунул.
– А это чё?
– Подарок для тебя.
– Рыбой Володя угостил, наверное?
– Ага.
– Давно уж красной-то не пробовала.
– Вот и попробуешь.
– Спасибо твоему Володе. Кусочек завтра отварю… отрежешь… а так-то – мне не по зубам, хошь и люблю… Как они там?
– Да ничего. Нормально.
– Ещё рыбачит… Жану-то как его зовут?
– Татьяна.
– Вроде всё помнила… Она ж Угрюмова?
– Угрюмова.
– А дети как у них?
– Нормально.
– А, у тебя чё-то узнашь… Всё и тростит своё «нормально»… Наталья у меня была… Уж и сидела да сидела… Не выдюжу, думала, со стула упаду, – говорит мама.
– А что была? – спрашиваю.
– Да деньги принесла. На сохраненне… Боится, дети украдут.
– Понятно.
– Чаю с конфетками попили, поговорили.
Я же не слышу, чё бубнит… После с ней сели глядеть телевизер. Кино-то это, забываю, хоть уже целый год идёт… Чернуша поздно уж явилась.
– Как подоила? – спрашиваю.
– Какой подол где… в чём? – себя оглядывает.
– Как подоила, говорю!
– Ах, подоила… Да подоила кое-как… Она, Наталья-то, ведро мне подсобила принести, доить хотела, я ей отказала.
– А что?
– В силах сама ещё. Управилась… Я не старуха. – Нет, конечно.
– Спать будешь?
– Да.
– А то ещё куда надумашь… Я постелила там тебе. Сама ещё не раздевалась, так уж лежала, всё ждала… А он до этих пор слоняется.
– Больше не буду, – говорю.
– Да, он не будет. Ты уж, Ванюша, правда, это… – Не буду больше, – говорю. – Ну, если только ещё завтра…
– А завтра чё?
– Да надо будет съездить.
– Чё-то разъездился…
– Так получается.
– Ага. Сам не хотел бы, и не получалось бы…
Ну, спать пойду, – говорит мама, зевая, – а то не высплюсь. Давленне это… замотало. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
– Утром пойду доить-то, разбужу.
– Буди, конечно.
– А?!
– Буди, буди!
– И не читай, а то я знаю.
– Не буду, мама.
– Вот и хорошо… Свет погаси. Дож там, на улице-то?
– Дождь.
– Я так и знала… Ноги болят – терпеть нет мочи.
– Таблетку дать?
– Да чё эти таблетки… Меня, Ваня, уже не вылечишь… Таблетки тратить.
– Боль успокоится.
– Я к ей привыкла.
Щёлкнув в прихожей выключателем, ушёл я в свою комнату. Разделся. Лёг.
Картинки дня стоят перед глазами. И больше – Маша. Глаза – глядел бы в них, не отрывался. И голос – слушал бы и слушал.
С тем и уснул, не вспомнив чёрное.
5
Чуть на востоке лишь забрезжило, и ветер тут же налетел, как пёс, с цепи будто сорвался; в мокрой траве, в кусте калины, в ветках берёзы, ещё сонных, зашумел, чем-то забрякал, деревянным; но он и сам ещё как будто толком не проснулся, глаз не открыл путём, и натыкается поэтому на что попало; едва различимые в темноте электрические провода перед домом и бельевая верёвка в ограде от него качаются – словно отряхиваясь от воды; скрипит шест телевизионной антенны, как будто стонет, так, что и в доме отдаётся, и на душе от этого становится тревожно. Вдруг в дымоходе загудит – туда заглянет. Всё пока дует, не унялся.