Памук поздравил меня с добрыми намерениями, но не без насмешки. Понятное дело: с помощью языка я пытался несколько наивно оправдать поступки, какими бы они ни были. Тем не менее совершенно очевидно, что действия были убедительнее слов. Слова можно было использовать как лжесвидетелей: в таком случае истина и ложь равны на чашах весов.
Но раз уж речь зашла о насмешках, то у меня тоже оказалось в руках оружие.
Памук, хотел он того или нет (его не спрашивали), в середине 2006 года (точнее, 3 мая) вляпался в излюбленную американскую игру цифр, попав в не совсем обычный список журнала «Тайм» «Сто самых влиятельных личностей» мира где-то между Джорджем Бушем и Боно Воксом. Мне кажется, он оказался единственным писателем в списке!
– Как ты защитишься от подобных громких публичных заявлений, если можешь повлиять на них только задним числом, и то только в тех случаях, если твоим мнением вообще поинтересуются? И когда твое мнение уже не будет никому интересно, особенно если оно не совпадет с тем, объявленным. Хотя, может, оно и не слишком запоздает?
Я спрашивал его об этом так подробно и немного риторически, потому что факт был довольно свежим: список был напечатан незадолго до его поездки в Сербию.
– Юмором, – ответил Памук. – Попытаюсь быть остроумным. Разве не об этом меня расспрашивали журналисты в Белграде: почему я не задержался на пару дней в Америке и не отправился на прием по этому случаю, раз уж был там? Если ты помнишь, я ответил им, что запланировал поездку в Белград! Ведь это было именно так, к тому же и остроумно.
– Точно. Но ведь интересно, что тебя вставили между двумя «борцами за справедливый мир», тебя отнесли к ним. Впрочем, о различных методах этой борьбы каждого из них можно было бы и поспорить.
– И спорят. Даже методы лидера группы U2 часто подвергают критике. Те, кто не может сказать ничего хорошего об американском президенте, осуждают Боно за встречи с ним. И это понятно. Хотя, может быть, тот хитрит, зная, что без первого человека самой мощной державы мира невозможно достичь задуманного. Я же – совсем другое дело. Мои слова слушают и читают с особым вниманием, но я не строю иллюзий по поводу своего влияния и в первую очередь своих возможностей влиять на ход событий. Может, я просто придаю отваги другим людям, произнося вслух некоторые их неизреченные мысли, которые, даже если бы они открыто высказались, никогда бы не стали достоянием общественности.
– У тебя нет возможности влиять непосредственно, но заметно, что ты воздействуешь опосредованно или твое влияние сказывается позднее. Ты не обладаешь рычагами, но ты предлагаешь их. Возможно, это частично освобождает тебя от ответственности. А это не так уж и плохо. Но в этом есть и обратная сторона: тобой могут злоупотребить те, кому этого захочется. От их притязаний невозможно защититься. Всему есть своя цена.
– К великому счастью, у меня нет серьезных задумок изменить мир, равно как и нет желания осуществить такие перемены на практике. Мне и без того приходится расплачиваться за менее серьезные мысли. Счета мне предъявляют с разных сторон.
– Я бы сказал, что тебе предъявляют их со всех сторон.
Я подавил в себе желание перевести разговор на политику, припомнив прекрасную защиту Памука от нее: «Политика мне скучна!» Как бы надменно это ни звучало, от кого бы оно ни исходило, такое определение политики просто блестяще. Оно отправляет политику туда, где ей и место: к полезной, необходимой деятельности, но подальше от творческой сущности, как источника движения человека вперед.
Впрочем, пока мы вели речь о цифрах в литературе, это имело смысл. Математика в литературе и прежде всего вокруг нее была неисчерпаемой темой для творческого мышления. Это была вода, в которой мы прекрасно плавали.
Например, мы оба привыкли спрашивать друг друга, сколько страниц будет в романе, который мы как раз пишем, на какой странице рукописи каждый из нас остановился в данный момент, когда мы его закончим… Несмотря на то что в этих подсчетах был некий смысл, мы использовали их как повод для шутки, если и не для чего-нибудь потяжелее и посерьезнее. Из этого шутливого фантазма вырастали выражения о книгах, как о «крупных детишках», или «детишках средней тяжести», или о «частом или редком рождении детей» и тому подобное.
Но кроме этой шутливой математики, я очень любил и географию. Я мог привести себя в такое состояние, что задуманное мною, как писателем, не умел написать… без применения карт и географических атласов. А когда я углублялся в них, возникала неодолимая потребность использовать фотографии, картины, графику, чертежи, старинные гравюры – вообще все, что можно было включить в визуальный ряд. Обобщая, можно сказать, что разгадывание занимательных загадок иногда напоминало возвращение к младшим классам средней школы. Признаюсь, это радовало меня, потому что возвращало к неповторимому возбуждению, возникавшему при открытии чего-то нового! Я знаю, с подобным чувством ничто не может сравниться. Откровенно говоря, сочинительство мало чем отличается от процесса первоначального познания или открытия.
Один из своих романов после привычного предварительного исследования я написал, помнится, держа перед глазами фотоальбом, который все то время служил мне путеводителем по миру мечты. Парадоксально? Мечтать, опираясь на фотографии, которые, как кто-то сказал, «факт, запечатленный во времени»?! Иначе говоря, использовать самый что ни на есть (визуальный) документ для создания его противоположности – чего-то нереального. Как бы там ни было, факт незабываемый.
С другой стороны, у моего товарища, Александра Гениса, проблем с цифрами не было, даже шуточных. У него был собственный ритм сочинительства и, конечно, постоянная длина (в его случае лучше сказать – краткость) текстов, но это ничуть не мешало ему. Именно потому, что большую часть текстов он писал в основном для русской программы радио Нью-Йорка и, следовательно, должен был вести счет минутам – хронометраж на радио беспрекословный и абсолютный повелитель. Генис производил впечатление человека, которого ничуть не заботит время, выраженное в цифрах! Это меня очаровывало. Но поскольку он был сильно влюблен в древние знания Китая и Японии, а также прекрасно знаком с искусством и опытом Дальнего Востока, все внутри этого парадокса было на своем месте: и он, и время, и космос.
Так и не американизированный русский, Генис, собственно, был моим корректором. Каждый раз, теряясь в неоправданных пространствах, я вспоминал о его экономности в словах. Но и в ней не было бы особого смысла, если бы она не воспроизводила весьма концентрированную мудрость, а с ней зачастую – и отборное остроумие. Скажем, когда я недавно вернулся из своей первой поездки в Китай (где Генис бывал неоднократно) и написал ему о полученных там впечатлениях, он ответил: «Наверное, в прошлой жизни я был китайцем. Правда, я никогда не верил в прошлую жизнь».
Эта парадоксальность исходила и из самой его жизни, а не только из характера. А его жизнь была полна парадоксов. Когда я однажды спросил его, чем все они – русские – занимаются там, в Америке, в течении десятилетий живущие отдельно от своей страны, он ответил мне, что они постоянно критикуют американцев. Ему, например, пришлось в 1977 году покинуть Советский Союз, чтобы понять, что кратчайший путь к осуществлению мечты о свободе сочинительства и публикации на русском языке – отъезд из России!
Откровенно говоря, буквальная цитата и точнее, и лучше, и понятнее истолкования. Вот как об этом точно выразился Генис: «У меня была мечта. Я мечтал свободно писать и печататься на русском языке. Парадоксально, но самым коротким путем к этому был отъезд из России». Если бы мне вдруг удалось убедить все страны глобуса создать единый универсальный учебник о различиях и сходствах самых интригующих стран мира – Америки и России, но с идеальным дальневосточным непредвзятым взглядом, его создание я бы доверил именно Александру Генису.