— Ведь я же говорил вам, что вы не знаете нашего товарища Эткина. Такого странного извозчика еще свет не видал! — тихо прошептал бухгалтер и добавил: — Послушались бы меня, мы бы давно уже были на сопке.
Наступила ночь. Из леса надвинулась неуютная тьма, и Зингер уже не мог больше выискивать кочки, которые торчали из грязи.
— Эй, вы! Извозчик! — крикнул он Эткину, быстро шагавшему впереди. И, уже не жалея свои шикарные сапожки, Зингер пошел к нему напрямик. — Вы что это, шутки с нами шутите? Где лошадь?
Эткин повернулся к районному начальнику снабжения, выпрямился, вытянул длинную шею и с криком, который рассыпался по всему лесу, стеганул кнутом по голенищам зингеровских сапог:
— Ехать захотели, да? А пешком вы хворы ходить? Лошадей вам высылать к поезду, да? А овсом вы лошадей обеспечили? А? — Он так хлестал кнутом по воздуху, что кругом стоял сплошной свист. — Много ли вы овса припасли для лошадей, что хотите на них ездить?
Бухгалтер поспешил уйти вперед, а Зингер отступал, остерегаясь разгулявшегося кнута, которым Эткин размахивал направо и налево. И лишь когда извозчик увидел, что сапожки Зингера уже в грязи, он сошел с дороги и отправился домой.
Бухгалтер подошел к Зингеру, помог ему вытереть грязь. Оба молчали. Им неловко было смотреть друг другу в глаза. Файн хотел что-то сказать, он чувствовал себя виноватым перед Зингером, но не мог вымолвить ни слова. А Зингер был вне себя от злости. Он глубоко засунул руки в карманы пальто и пошел по дорожной грязи.
Отойдя на некоторое расстояние, Эткин обернулся. Он долго стоял и смотрел, как две фигуры двигаются во тьме. Еще раз щелкнув бичом, он пошел в глубь леса, обгоняя их по кратчайшей дороге, которую знал только он один.
Однажды весною
Как раз в то время, когда трудные дни остались позади, когда все как будто пошло на лад, когда люди, пережившие немало трудных дней, устроились, кажется, навсегда, когда председатель колхоза Берковер, выглядевший, как человек, приходящий в себя после тяжелой и продолжительной болезни, поправил козырек фуражки и взялся за телефонную трубку — позвонить в областной центр и попросить, чтобы прислали новую партию переселенцев, — как раз в это время он увидел в окно завхоза Грина, шагающего по дороге, ведущей к соседнему украинскому колхозу.
Лицо Грина было хмуро. Он подошел к дверям конторы, тихо отворил их, молча уселся напротив Берковера и посмотрел на него усталыми глазами.
— Что случилось? — спросил Берковер, стараясь заглянуть поглубже в глаза Грина.
— Ничего, — ответил тот, отворачиваясь.
— А все-таки?
— Ничего…
Берковер энергично повернулся на стуле, так что тот даже скрипнул, наклонился к Грину и взял его руку:
— Ничего, говоришь?
Председателю казалось, что сейчас он услышит что-то такое, чего бы и слушать не следовало.
«Неужели это возможно? — спрашивает он себя и смотрит на хмурое лицо Грина. — Неужели опять на него эта дурь нашла?» Он сжимает кулаки, ему кажется, будто он, держа в руках вожжи, сейчас помогает толкать в гору тяжелый воз. Поэтому ни на минуту нельзя отпускать вожжи, нельзя допустить, чтобы колеса хотя бы на пол-оборота повернулись в обратном направлении…
Грин сидит опустив голову. В комнате нудная тишина. Берковер не выдерживает этого:
— Скажи как товарищу! Что случилось?
Грин не отвечает. Его широкие плечи нервно опускаются и подымаются. Он вздыхает:
— Трудно так жить…
Прищуренные глаза Берковера впиваются в Грина. Он научился так заглядывать в глаза людям, которые приходили пугать его тем, что они уедут. Он научился различать, хотят они таким образом что-нибудь получить от него или действительно собираются уезжать. Но в глазах Грина он видит лишь мутноватую тусклость и вспоминает интимный разговор, который произошел между ними некоторое время тому назад. Грин пришел и сказал: «Трудно мне так…» И просил освободить его от работы. Тогда это свелось к отдельной комнате, которую ему предоставили в первом же построенном доме. Но сейчас Берковер видит по глазам Грина, что возникла трудность иного рода, и он не знает, сможет ли теперь помочь. И Берковер, который на целый десяток лет моложе Грина, почувствовал себя в положении сына, вынужденного сватать невесту своему отцу.
— Что же, — спрашивает он с натянутой улыбкой, — с Настей так-таки ничего не выходит?..
— Эт… — машет рукой Грин и отворачивается к окну.
Берковер не знает, что, собственно, означает это многозначительное «эт…» Он знает только, что с тех пор, как Грин познакомился с Настей, он стал другим человеком, как будто бы даже помолодел.
— Что ты, — говорит Берковер, — ведь она же очень славная!
Грин резко поворачивает голову и придвигается поближе к окну, шея у него краснеет.
— Нечего стесняться, — успокаивает его Берковер. — Ведь и я холостяк. Думаешь, я не чувствую, как трудно… И в самом деле, сколько же времени можно так? Я и сам хочу начать жить по-человечески! Сейчас вот позвоню, чтоб прислали партию переселенцев…
По лицу Грина расплывается улыбка. Он чувствует теплоту в словах Берковера и поворачивается к нему. На щеках у Грина играет румянец, будто он чувствует себя немного виноватым. Он говорит усталым голосом:
— Ты понимаешь… Ведь нам всегда для жизни, как говорится, «трех четвертей не хватало». Ты же это хорошо знаешь… Не за что было уцепиться. А здесь… Черт побери!.. — Он указал рукой на тайгу, которая сияла предзакатной красотой, и умолк. На губах его осталась застенчивая улыбка человека в летах, который вдруг почувствовал в себе детскую мягкость.
Эти разговоры Грина — не новость для Берковера. Нечто подобное он уже слышал от него и боялся, что Грин опять скажет: «Придется мне ехать в центр». Сейчас, считает Берковер, это было бы равносильно тому, что из наружной стены почти законченного здания вынуть большой кусок. Поэтому он говорит:
— Погоди, братец, ват пришлют новых переселенцев…
А потом, когда Берковер держал в руках телефонную трубку, он вспомнил о Грине и попросил, чтобы среди переселенцев обязательно было несколько хороших девушек. «Ведь лучшие люди уезжать хотят!» — изо всех сил кричал он в трубку.
Окончив разговор и как будто успокоившись, Берковер посмотрел на дорогу, ведущую в соседний украинский колхоз, и весело сказал себе самому:
«Нет, он действительно шляпа — наш Грин: столько девушек за это время приехало…»
Это было совсем недавно, ранней весной.
Снег на полях уже растаял. Из земли пробивалась первая травка и словно зеленым плюшем покрывала поля и берега рек. Вода в реках побежала с веселым шумом. Сквозь тишину ночи далеко в тайге было слышно ее веселое бормотание.
Грин охватывал ночь горячим взором. Он впивал эту раннюю зарю весны. Он чувствовал в жилах ток свежей крови, свежей и чистой, как вода в той реке, что течет у его ног.
Там, вдали, дома украинского колхоза, где живет Настя. Огней уже давно нигде нет. Колхоз спит. Гармошки замолкли. Песен тоже не слыхать. И Настя спит. «А спит ли она?.» Вчера она сидела с ним возле речки. Он и сейчас еще, кажется, слышит ее смех. Грин настораживается, прислушивается, но кругом тихо. Только вода в речке лепечет.
Грин вспоминает;
«Ты старый!» — шептала Настя ему на ухо и смеялась, когда он, положа руку на сердце, клялся, что помолодел здесь.
«Что люди стареют — слыхала, а чтоб молодели — никогда». Так, смеясь, она и ушла домой.
«Больше не приду!» — крикнула Настя в открытое окно.
«Неужели больше не придет?..»
Когда Грин ушел от реки, была уже глубокая ночь. Окна домов сияли лунным светом, а на крышах раскачивались тени ветвей. Спокойными шагами вошел он в свою комнату. Лег. В широкое окно светила луна и освещала два больших чемодана, залепленные разноцветными таможенными ярлыками.