— Что я, нищенка какая-нибудь? — плача, повторяла она. — Что у меня, гордости нету? Унизить хотите, а потом попрекать тремя рублями да надсмехаться.
Я начал было уговаривать Марью Ивановну, но она, вообразив, что я перед ней извиняюсь, ожесточилась, начала кричать тонким голосом: «А, вы такие, такие!..» — и вдруг проворно сунула мне в нагрудный карман пиджака скомканную трехрублевку и со словами: «Да нате, подавитесь!» — ушла. У меня создалось впечатление, что она и разговор-то со мной затеяла только для того, чтобы эту трехрублевку всучить.
— Что, получил? — злорадно сказала мне Лариска. — Прекрасная иллюстрация! Прекрасная. И все-то ты совестью маешься, и перед всеми-то ты виноват.
Я ничего не ответил; на сегодня с меня было более чем достаточно.
Когда мы с Лариской вернулись к себе, мы увидели, что окно нашей комнаты распахнуто настежь, ширмы все сложены и поставлены к стенке, а немолодая пара исчезла.
— Что за черт? — выругался я. Лариска засмеялась.
Да ничего особенного. Очнулись, устыдились и по-английски сбежали. Люди-то в возрасте.
— А окно зачем открыли?
— Чтобы табачный дым вышел. Да что с тобой, Сережка?
Я подошел к окну, выглянул на улицу.
— Ничего, — пробормотал я, — ничего… И потер рукою лоб.
— Выпил лишнего, может быть?
— Да нет, что ты… Странно все это…
— Что «все»? — обеспокоилась Лариска. Она включила верхний свет, подошла ко мне, взяла за плечи, заглянула в лицо, то есть проделала все то, что в таких случаях полагалось.
Это ничего, — уверенно сказала она после паузы. — Это скоро пройдет.
-
34
Часов до трех утра я не мог заснуть. То окно казалось недостаточно плотно занавешенным, то дверь приоткрытой. Я старался думать о таких пустяках, чтобы не думать о главном — о том, что мне делать завтра…
Наконец мне надоело мучиться и метаться на подушке. Я вспомнил о роге изобилия, отыскал его на потолке в необычном месте и стал пристально на него смотреть. Долго-долго рог не шевелился, потом вдруг раковина его приоткрылась, и белое алебастровое яблоко с глухим стуком упало к нам на постель. За ним из рога вылезла тяжелая виноградная гроздь. Белая, сухо пылящая мелом, она долго висела на потолке, позванивая ягодкой о ягодку… потом, очевидно, упала, но, как это случилось, я уже не видел. Я уже спал.
Кот — золотой хвост
1
Дрожа и повизгивая, Николай Николаевич вбежал в темный подъезд. Дверь туго захлопнулась у него за спиной, но ветер успел-таки дунуть вдогонку, и, ежась, Николай Николаевич стал неподвижно, пережидая, пока мурашки не утекут по желобку между лопатками в штаны.
— Вот это ливень! — сказал Николай Николаевич, передернув плечами, и наклонился к почтовому ящику.
Почтовый ящик на все квартиры стоял под лестницей. Это был старый, видавший виды агрегат, покрашенный немыслимой лилово-зеленой краской. Его жгли и взрывали, в него подсаживали мышей и запускали ужей — жильцы давно уже махнули рукой на все эти эксперименты.
В ячейке Николая Николаевича что-то как будто белело.
Он поставил авоську с бутылками на пол, присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть белевшее, и тут увидел кота.
Кот стоял в углу за дверью, прислонившись мокрым боком к радиатору отопления, и попеременно подымал, отрывая от холодного плиточного пола, то одну, то другую грязную лапу. Он был как человек — усталый, замерзший, с посиневшим носом. Глаза его уныло мерцали; собственно, если бы не кошачьи глаза, его можно было бы принять за большую бурую крысу.
— Что, брат, сурово? — сказал Николай Николаевич и сдунул с кончика своего носа капли дождя.
Кот отпрянул и, сгорбив спину, почти присел на темные от грязи задние ноги. Николай Николаевич потянулся его погладить — кот прижал к головенке уши и закатил глаза. Но, подождав и убедившись, что удара по голове не последует, кот расслабился. Он подобрался поближе к бутылкам (одна была с молоком, другая с кефиром — ужин и завтрак некурящего одиночки), сел рядом с ними столбиком и уставился на них не мигая.
Николай Николаевич повозился с ящиком (там лежала рекламная бумажонка «Пусть в каждом доме стар и мал прочтет газету и журнал») и, выругавшись, встал.
Кот глянул на него снизу вверх, поднял переднюю лапу и, проведя ею по белой стенке бутылки, которая была с молоком, сипло мяукнул.
— Да ты, я вижу, специалист, — сказал Николай Николаевич нарочно грубым голосом. — К кефиру, значит, не тянет? У меня и кефир станешь лопать как миленький.
Кот просипел что-то неразборчивое, встал и, поводя по-тигриному плоскими боками, пошел прямо к лифту.
— Ты куда? — удивился Николай Николаевич. — С чего это ты взял, что я тебя приглашаю в гости?
Кот остановился, оглянулся вопросительно и, собираясь снова мяукнуть, раскрыл было бледно-розовую редкозубую пасть.
— Да ладно, — сказал ему Николай Николаевич. — Шуток не понимаешь? Поехали.
2
Квартира Николая Николаевича была однокомнатная, со стандартными светлыми обоями вялого рисунка, полупустая, но теплая: отопление в этом году включили рано.
Кот вошел и, озираясь, остановился на куске циновки у двери: должно быть, в предыдущей жизни его не миловали за следы на полу.
— Не стесняйся, — сказал ему Николай Николаевич. — Женщин здесь нет. Я, брат, один живу.
Кот бросил на него быстрый взгляд и, изогнув туловище, прошел в комнату. Замедлил шаги в дверях, внимательно оглядел обеденный стол, шифоньер, письменный столик и шкаф с книгами, а также диван — всё старое, обшарпанное, разболтанное, доставшееся Николаю Николаевичу от родителей.
Простота обстановки, по-водимому, настроила кота на цинический лад. Он сел у батареи, задрал заднюю ногу и принялся выкусывать блох.
Эта бесцеремонность рассердила Николая Николаевича, и он, схватив кота двумя пальцами за шиворот, потащил его в ванную.
Кот оказался сговорчивым. Он покорно сидел в тазу, полном пены от зеленого шампуня, не бранился, не царапался и лишь изредка суетливо потирал лапой нос: щипало, должно быть.
Николай Николаевич никогда раньше не купал домашних животных и не знал, как это делается. Он намылил коту круглую, твердую, как теннисный мяч, головку, покрыл его с ног до головы пеной и пустил под душ.
Через пять минут насухо вытертый и покрытый старой байковой рубахой кот лакал из блюдца молоко. Наевшись, он повалился на бок и тут же у миски вытянул все четыре голенастых ноги.
— Ну и манеры у тебя, — сказал Николай Николаевич.
Кот приподнял голову и, зажмурясь, умильно мяукнул.
Николаю Николаевичу стало неприятно от такого подобострастия, он отвернулся от кота, взял бутылку кефира, батон белого хлеба и сел за стол на привычное место — напротив шифоньера с наружным зеркалом.
Здесь он обыкновенно трапезничал, глядя на свое отражение: всё не так одиноко.
3
Смотреться в зеркало было для Николая Николаевича пыткой — и одновременно жгучей потребностью. Собственное лицо раздражало его, хотелось сделать что-нибудь с этой комбинацией нелепостей: отрезать нос, например, — висячий, грустный, с безвольными ноздрями. Или уши: жесткие и костистые, словно щучьи жабры. Отстричь их к черту. А губы? Эти бесформенные, потрескавшиеся, как старый древесный гриб, наплывы, которые то и дело расширяются в глупой улыбке, могли вызвать лишь отвращение, неприязнь и массу других негативных эмоций. Зубы у Николая Николаевича были кривоваты, и, разговаривая, он прикрывал нижнюю часть лица рукой, отчего голос его звучал невнятно, и собеседник поневоле обращал на его рот больше внимания, тем самым лишний раз подтверждая в глазах Николая Николаевича его (не собеседника, естественно) уродство.
О шее своей Николай Николаевич старался вообще не вспоминать. Если что и было на свете безобразное, так это шея Николая Николаевича, совершенно непохожая на то, что имелось по этой части у других людей. Огромный, пугающий, как выпученный глаз, кадык ломал шею почти пополам, от этого подбородок задирался вверх всякий раз, как о нем забывали, что придавало Николаю Николаевичу вид заносчивый и глупый.