Севильскому человеку задают вопрос:
— Ты говоришь: надо захватывать землю и делить ее между батраками, между крестьянами. А вот мы слыхали, вышел декрет нового правительства о том, чтобы сеньоры отдавали свою землю батракам, а батраки чтобы соединились в товарищества и будут совместно эту землю обрабатывать. Зачем же брать силой, если дают добром?
Коммунист подскакивает на месте. Он разъярен.
— Да, такой декрет в самом деле есть. Его придумал сеньор Ларго Кавальеро, знаменитый социалист. По этому декрету батракам и крестьянам разрешается соединяться в коллективы, если они хотят, и арендовать землю у помещиков. По этому декрету разрешается помещикам, если они хотят, сдавать землю крестьянским коллективам и, если они хотят, взимать за это низкие цены. Но ведь помещики ничего этого не хотят! А правительство никак и ничем не принуждает их этого делать! В декрете содержатся одни лишь только пожелания! Станет ли волк внимать благим пожеланиям о мирном сожительстве с овцами?! Декрет сеньора Кавальеро — это насмешка, это плевок в лицо крестьянству и батракам Андалузии! Помещики отдадут землю только тогда, когда мы сами возьмем ее. И только одна партия поведет вас к этому: Коммунистическая партия Испании.
Старик, тот, что открывал собрание, опять выходит на середину, взбирается на крупные валуны трибуны, он опять говорит, на этот раз тихо, подолгу останавливаясь почти после каждого слова.
— Братья! Я не все вам сказал, когда говорил в первый раз. Я сказал, что у нас на селе есть несколько человек коммунистов. А ведь я — я один из них. Уже довольно давно. Раньше молчал, а теперь, — старик повышает голос, — теперь говорю громко, что я коммунист, пусть слышат все и этот жирный москит Кристобаль. Пусть слышит и делает со мной что хочет. Но, братья, не стыдно ли, что у нас в селе только полдюжины коммунистов? Когда я был малышом, я слышал от старших, как дрались когда-то наши земляки против сеньоров и их лакеев. Разве же теперь, когда страдания наши умножились, разве теперь мы не пойдем в партию, которая знает, как надо брать за глотку наших палачей?
Старик подымает вверх чистый лист бумаги. Он пустым белым листом колышет горячий остановившийся воздух. Он машет листом и призывает.
18
По толпе идут странные волны. Что-то в ней колобродит. Что-то тяготеет к листу и что-то сопротивляется. Толпу распирает, ее корчит. И вдруг оказывается, что корчи эти — родильные.
На красном куске голой земли толпа темных безграмотных испанских батраков рожает. Толпа осознает себя борющимся классом и рожает партию, рожает коммунистов. Кристобаль вынимает засаленную книжку. Один за другим, непрерывной чередой, к гранитному валуну подходят люди и, оглянувшись на застывшее лицо жандарма, склоняются над листом.
Старик, призывавший записываться, знает всех а деревне в лицо. Но сейчас он торжественно, чисто по-испански формален. Он почти обряден. Он громко спрашивает об имени, и каждый подошедший громко называет себя.
Каждый, уже подписавший лист или еще не подошедший к нему, лихорадочно переживает поведение окружающих. Все щупают друг друга глазами. Трусы под этими взглядами стараются потихоньку отодвинуться в сторону. Другие с поднятыми головами преувеличенно расталкивают толпу, протискиваясь к трибуне. Долго длится сладостная пытка записи в партию на глазах у полиции. Растут два списка — один на листе у старика, другой в книжке у жандарма.
Наконец старик встает с листом. Он говорит вслух:
— Сто четыре.
Жандарм захлопывает книжку. Собрание недовольно.
— Мало!
— Нет, братья, это не мало. Это почти восьмая часть всех, кто здесь есть. Если эта сотня будет честно драться против попов, помещиков, ростовщиков и жандармов — она потянет за собой и тысячу и десять тысяч. Только смотрите, — не показывать спину врагу, не предавать товарищей! Ведь вы присягали, — он усмехается, — вы присягали совсем официально в присутствии гардии-сивиль!
Шествие движется назад, оно уже приобрело новый облик. Сотня батраков-коммунистов в ногу шагает за долговязым знаменосцем, за смуглым парнем из Севильи. И толпа сзади них идет по-иному. Это уже не толпа, это отряд. Крестьянский отряд,
готовый драться и побеждать. Оливковые рощи ползут вдоль дороги, и люди смотрят на них другими глазами; не глазами жертв, а важными глазами будущих хозяев.
Много ли удержится из новой люсенской ячейки? Трудно сказать точно. Это зависит…
Человека из Севильи под надежной защитой довели до станции, торжественно и радостно проводили. Жандармы не смели даже приблизиться.
На обратном пути я следил из другого вагона. Через две станции он вышел на платформу напиться. Ведь полевая трибуна в Люсене не была оборудована графинами и стаканами. Мальчишка взял десять сентимосов и подал глиняную посудину с двумя длинными носами. Привычным жестом испанского простого народа агитатор поднял кувшин выше головы и на весу наклонил его, чтобы холодная струйка воды упала в раскрытый рот. В этот миг его взял за плечо жандарм.
Этот был чистенько выбрит и в лилово-черных очках от солнца. Он только что вышел с листком в руках из станционной двери, из-под вывески «Телефо-нос». С другого конца перрона спешили еще двое, придерживая карабины.
Пока парень предъявлял свои документы, мальчишка с кувшином убежал. Так и не пришлось напиться. На ходу, между двумя конвойными, агитатор взял из кармана щепотку длинных Канарских корешков и стал делать самокрутку.
19
В тяжелом подъезде, между громоздкими колоннами, приоткрыта дверь. На окнах подняты шторы, женщины моют стекла. Сбоку, в переулке, служители выбивают палками ковры. Это все впервые после 17 сентября 1923 года, когда в столбце правительственных распоряжений «Гасета де Мадрид» появился королевский указ о роспуске испанского парламента.
Впервые за восемь лет опять наполнился и галдит дом с колоннами — сейчас не как будничный парламент, сейчас как «кортес конституентес», учредительное собрание, важная политическая утроба, из которой должна выйти Испанская республика, ее конституция, ее законы, устои, каноны.
В утробе тесно, шумно и пестро. Ноев ковчег блистал не большим разнообразием. Солидным придворным шепотом переговариваются вчерашние министры короля, сегодняшние вожди «аксьон нацьонал». Медлительно басят андалузские помещики в серых сюртуках покроя прошлого столетия — партийный молодняк Алкалы Заморы. С важным видом передовых европейских государственных деятелей разгуливают члены «альянс республикана», подручные великолепного усастого Леруса. Социалисты стоят с нахмуренными бровями, загадочно поджатыми губами, хранят свои всем известные секреты. В буфете адвокаты и писатели звонко разглагольствуют об особенных свойствах испанского народа, в силу которых для него нужно скроить совсем особую, ни на кого и ни на что не похожую конституцию. В стороне от всех стоят четверо господ с ленточками в петлицах, хмурые и отшельнически надменные. Это хаимисты, сторонники принца Хаиме, бывшего полковника русской царской службы, сына дон Карлоса, долголетнего претендента на испанский престол. Политическая программа хаимистов считает даже бывшего короля Альфонса дерзким большевиком.
Все испанские партии встряли в учредительный дом с колоннами. Все, кроме коммунистов.
И хаимисты встряли. А коммунисты — нет. Хотя принимали участие в выборах. Вот какая штука.
20
Коммунистическая партия созывала массовые собрания, выпускала предвыборную литературу, выставляла в целом ряде городов своих кандидатов, расклеивала афиши со списками — а мандатов ей не доставалось. Тысяч десять голосов в Бильбао, почти столько же в Овиедо, несколько тысяч в Мадриде, несколько тысяч в Севилье, по малой толике еще в нескольких городах, а в сумме — ничего в сумме.
В чем же дело? Отчего?