Литмир - Электронная Библиотека

Развели по Неве мосты. На улицах тихо. У Аничкова моста большой костер согревает мглу. Греются у костра солдаты. Жесткой шерстью рукавов гладят влажные стволы ружей. Смотрят едкими от дыма глазами, как стреляют сучья в огне. Шевелят штыками красные поленья. Взлетают искры змейками, падают пушистыми блестками и гаснут.

К кострам подходят женщины и собаки. Их угловатые тени странно и сказочно шныряют по мостовой.

2

В сумраке вечера тяжелое здание Смольного с тремя рядами освещенных окон видно далеко.

По широкой, твердой, чуть оснеженной дороге, ныряя в ухабах, спешат к каменной дыре подъезда солдаты, матросы, скрипят калошами штатские с поднятыми воротниками, шуршат автомобили и мотоциклеты.

— Сторонись!

— Ишь буржуи, расселись!

— С дороги!

На ступеньках подъезда зябнет караул. Пулемет Г очкиса, высокий, тощий, с укутанным от мороза железным носом, желчно смотрит на Лафонскую площадь. Часовой-сибиряк курит большую сигару.

В квадратном вестибюле толчея. Кто-то быстро и зазвонисто убеждает товарищей не спешить, «погодить», брать у коменданта пропуски.

— Товарищи!

— Не спешите, товарищи-и!..

— Все поспеете, не толкайся, товарищи!

— Да тише вы…

3

Но они спешат, стремятся всклокоченной, нервной толпой, не могут вместиться в рамки стен, переливаются через край, зловеще и нескладно бурлят.

Здесь было тихо. Степенно шли классные дамы в козловых башмаках, резвыми ногами обегали лестницы дочери тех, чье царство повергнуто во прах, изредка проплывали в облаках благоговейного шепота расшитые золотом старички с оловянным взглядом пустых глаз.

А теперь — шум. Под черными сводами гулко, как в бане, отдаются приказания, грохочут десятки ног сменяющейся охраны. По коридорам густыми серыми струями текут патрули; команды, пикеты. Обмерзший матрос в мохнатой шапке волочит на веревке, как маленькую собачку, пулемет. От духоты, от горячего пара человеческих тел замутились электрические лампочки под сводчатым потолком.

Несут патроны и гранаты.

— Товарищи! К Зимнему!

— В атаку на корниловскую власть!

— Керенского да-айте!

Несут хлеб. Тюки с литературой. Несут котелки с горячими щами. И чье-то тело в грязной гимнастерке, раненое или мертвое, мягко и странно поникшее на трех парах рук.

4

Тесно. В двухсветном актовом зале сгрудилось более тысячи человек. У стены, меж колонн, зажата маленькая трибуна. На трибуне каждые пять минут новый оратор вздымает к небу кулаки, глаза, зубы, жесты, проклятия.

Одному оратору мало и трибуны. Взобрался на случайный утлый письменный столик и возвышается над толпой — короткий, грязный, с седеющей рыжеватой головой, с голубоватыми злыми глазами. Нервно мнет кушак, пока толпа стихнет.

— Знаете вы меня, товарищи?

— Прапорщик Крыленко!

— Товарищ Абрам!

— Знаем!

— А знаете, товарищи, что нужно сейчас делать? Куда идти?

— Знаем!

5

Заложив палец между пуговицами теплого пушистого серого пальто, крепко зажав зубами папиросу, прислонился молодой человек в котелке.

Видимо, растерялся в шумных хоромах. Запрокинув голову, вглядывается в сутолоку переворота, в хаос творчества. Задевает взглядом и нерешительно окликает по-французски. Он просит указать справочное бюро.

— Вы — француз?

Он американец. Анархист. Приехал в Россию смотреть революцию.

— Нравится?

О да, нравится! За полгода русские сделали больше, чем французы и многие другие за много лет. Они пойдут далеко. Только он не знал, что русские будут так драться между собой. Ведь у русских — Толстой, и они не противятся злу… Очень непонятно. Такой всегда неожиданный русский народ.

Иностранец идет искать справочное бюро. Он и в аду будет искать справочное бюро.

На лестнице, заслышав незнакомый говор, оборачивается рослый бородач-солдат с ведром щей в руках. Руки засучены — крепкие руки с темными тугими жилами, выпачканные в горячей гуще, — счастливые руки раба, сегодня сразившего господина.

У американского анархиста пальто модное, мягкое, толстое, тихое, ласковое.

6

«Детский подъезд» Зимнего дворца выходит на Неву. Над входом фонарь. Желтый свет вяло плещется в мерзлой луже, на скользких перилах набережной, на черной глади реки.

У освещенного круга перед подъездом со сдавленным гулом дожидаются автомобили. Вчера и еще сегодня утром длинный и шумный хвост моторов шевелился на набережной. Теперь их мало. Перестали ездить в Зимний.

Сзади — Нева и цепь юнкеров.

Впереди — низкие неумелые баррикады из дров. В щелях между грудами поленьев — женщины-ударницы с винтовками в руках. Оробелые, маленькие, коротконогие. Четыре пулемета. Неизвестно кем оставленная телега с кирпичами. А дальше — мрак, частые выстрелы, сердитые яркие ракеты в ночном небе. То ли большевики в Смольном пускают, то ли матросы за Николаевским мостом.

В три часа Смольный предложил Временному правительству сдать оружие. В четыре юнкера и женщины-добровольцы обещали министрам, что защитят их до последней капли крови. В шесть из Петропавловки опять предложили сдаться. Кто-то властно и грубо выключил телефоны, дворец очутился одиноким, обреченным островком среди Петербурга.

В слабо освещенной приемной напряженно-спокойно и уж нет суеты. Два молодых солдата в бессонной усталости опустились на подоконник, о чем-то думают.

Из створчатой двери большого кабинета кучкой вышли министры. Они почти все здесь, Временное правительство последнего состава. Недостает троих. Верховский странно исчез. Прокопович безнадежно застрял в Мариинском дворце.

А Керенский?

В Гатчине, или Пулкове, или еще где-нибудь, где остались верные войска Временного правительства, временного совета временной республики.

Только что кончилось совещание. Переговорено обо всем. Не осталось ничего. Надо только ждать. Сыграно. Больше не добавишь. Того или иного, все равно — ждать.

Александр Коновалов заменяет министра-председателя. Пиджак у него помят. Один рукав запачкан мелом. Он смотрит в темное окно, потом снимает пенсне, устало щурится на окружающих умным бабьим лицом.

Терещенко медленно водит рукой по твердому, тщательно выбритому подбородку. Малянтович улыбается. Вслушивается в темноту.

На площади сразу и громко, в дрожь вгоняя, загрохотали пулеметы. Может быть, Керенский подошел с казачьими сотнями? Или уже рвутся большевики?

1921–1926

Москва-матушка

Высоко на холмах, в снеговом убранстве, в ожерелье огней и знамен стоит далеко видная сквозь пургу красная, молодая Москва.

Молодая, крепкая, новая.

Есть еще и старая. Простоволосая, затрапезная. Мы про нее совсем забыли. А она уцелела.

На нее навалили четыре года революции, коммунизма, тяжелые глыбы декретов, стреножили милицией и чекой. Прищемили, припрятали.

Думали, кончится. А она выкарабкалась, просунула голову, ухмыляется старушечьим лицом.

Думали, что конец, что совсем ступили твердой пятой на остатки старой Москвы. А она еще дышит и перекликается. Сначала тихо, потом смелей и громче, кривыми переулками и тупиками. Собачьими площадками, замоскворецкими, кузнецкими домами.

— Ау!

— Ау, аушеньки!

— Живы?

— Да словно что и живы…

— Перешибло малость дух, да ничего, очухаемся.

В больших особняках, у тузов и фабрикантов, давно стрекочут советские машинки. Но в стороне, где потише и поглуше, там сидят и румянятся у самоваров старые Кит Китычи. Уже выглядывают из окошек, ходят в гости, живут и надеются.

Первый и второй страх от большевиков проходит. Если всмотреться — люди как люди. Маета, конечно, с ними. Оголтелый народ — что говорить, углубляют. Но все же обернуться можно. Не так страшны черти, как малюют себя на плакатах.

3
{"b":"560728","o":1}