И больше он на протяжении нескольких миль рта не раскрывает.
Спустя тридцать торопливых минут мы спускаемся с 91-й магистрали в Спрингфилд и начинаем кружить по старому фабричному городу, руководствуясь исчезающими понемногу коричнево-белыми указателями «ВБ. ЗАЛ СЛАВЫ», пока не удаляемся на север от центра и не останавливаемся напротив многоквартирного дома из силикатного кирпича, на широком и ветреном, замусоренном бульваре со въездом на ту самую магистраль, с которой недавно съехали. Заблудились.
Я вижу одинокий «Бургер-Кинг», вокруг которого околачивается изрядное число чернокожих молодых людей, а сбоку от него, за парковочной площадкой, возвышается щит, с коего неискренне, как и всегда, улыбается губернатор Дукакис, окруженный восторженными, упитанными, с виду здоровыми, но бедными детишками всех рас, вероисповеданий и цветов кожи. Мусор здесь не убирали уже несколько дней, а вдоль тротуаров стоит подозрительно большое число брошенных либо ограбленных автомобилей. «Зал славы», любой «Зал славы», расположенный в радиусе десяти миль от этого места, представляется не стоящим риска получить пулю в лоб. Собственно говоря, мне уже хочется забыть о нем и устремиться к Массачусетской развязке, а там повернуть на запад и помчать в Куперстаун (170 миль), что позволит нам как раз ко времени коктейлей вселиться в «Харчевню Зверобоя», где я забронировал для нас двухместный номер.
Однако такой поворот назад превратил бы утрату ориентации в поражение (плохой урок для поездки, задуманной как поучительная). Плюс к этому отказ от осмотра зала сейчас, когда мы уже приехали в город, был бы равнозначен неуравновешенности, а даже в худших из составлявшихся мной в три утра оценках моей личности и характера значилось, что неуравновешенность мне не свойственна, что отцу, пусть и посредственному, ее проявлять не следует.
Пол, всегда питавший подозрения насчет моей решительности, молчит и просто смотрит сквозь ветровое стекло на губернатора Дукакиса так, словно тот – самое нормальное на свете существо.
И потому я разворачиваюсь на сто восемьдесят, доезжаю до деликатесного магазина, высовываюсь в окно, задаю несколько вопросов выходящему из магазина покупателю-негру, и он вежливо направляет нас на юг все по той же магистрали. А через пять минут мы снова съезжаем с нее, однако на сей раз по отчетливо помеченной «К ББЗС» эстакаде, в конце которой огибаем площадку, где с грохотом забивают опоры новой скоростной автострады, и въезжаем прямиком на парковку «Зала славы» – со множеством машин, с опрятными муравчатыми лужайками, по которым расставлены деревянные скамейки и рассажены молодые деревца – на радость пикникерам и мечтательным энтузиастам круглого мяча, – а сразу за лужайками течет, поблескивая, река Коннектикут.
Я глушу мотор, и мы с Полом просто сидим и смотрим за деревья и остов старой фабрики на дальнем берегу реки, словно ожидая, что там вдруг засветится огромный щит с крикливым: «Нет! Здесь! Теперь все здесь! Вы не туда заехали! Промазали! Опять запутались!»
Мне следовало бы, конечно, воспользоваться этим бездейственным мгновением прибытия на место и связать с планом нашей поездки старика Эмерсона, оптимистического фаталиста, сцапать с заднего сиденья, где его в последний раз перелистывала Филлис, «Доверие к себе». В частности, я мог бы опробовать проницательное «Неудовлетворенность есть потребность в доверии к себе; это нетвердость воли» или еще что-нибудь о порядке приятия места, которое подыскало для тебя провидение, общество твоих современников, совокупность событий. Каждая его мысль представляется мне неизмеримо полезной – разумеется, если она не противоречит всем остальным.
Пол разворачивается назад, чтобы хмуро обозреть металлическое со стеклом здание «Зала славы», которое выглядит не столько освященным временем местом сохранения легенд прошлого, сколько передовой зубной клиникой со лживым, сложенным из бетонных плит фасадом, имеющим целью успокоить нервных пациентов, приехавших сюда для первого в их жизни отбеливания или профилактики: «Здесь никому не вредят, не берут лишнего и не сообщают неприятных новостей». Впрочем, над дверьми растянуто несколько ярких тканевых транспарантов, извещающих: «БАСКЕТБОЛ – ИГРА АМЕРИКИ».
Когда Пол разворачивается, я замечаю на его правой кисти, прямо под мизинцем, толстый, уродливый, воспаленный, пагубного вида узелок бородавки. Я замечаю также, и с немалым испугом, на правом его запястье, с тыльной стороны, нечто очень похожее на синюю татуировку – такой мог бы обзавестись заключенный, а Пол, наверное, нанес ее сам. Какое-то слово, различить его я не могу, однако оно мне не нравится, и я сразу решаю, что если мать Пола вправе радеть о развитии его личности, то вправе и я.
– Что там внутри? – спрашивает он.
– Да много чего хорошего, – говорю я, откладывая разговор об Эмерсоне и пытаясь забыть о татуировке, чтобы попытаться пробудить в сыне энтузиазм к круглому мячу, тем более что мне хочется покинуть машину, войти в здание, разжиться там сэндвичем и сделать безнадежный, отчаянный звонок в Саут-Мантолокинг. – Фильмы, форма игроков, фотографии, возможность побросать мяч в корзинку. Я же посылал тебе брошюры.
Как-то не слишком впечатляюще у меня это звучит. Может быть, лучше бы нам уехать.
Он бросает на меня полный самодовольства взгляд – как будто сама мысль о нем, бросающем мяч в баскетбольную корзинку, неимоверно забавна. Я готов – и почти бесплатно – врезать ему за эту чертову татуировку ладонью по губам. Однако такой поступок стал бы нарушением, да еще и в первый же наш совместный день, моего обязательства провести с ним время, которое он будет вспоминать с удовольствием.
– Ты сможешь встать рядом с вырезанным из фанеры в натуральную величину Долговязым Уилтом[72] и сравнить свой рост и его, – говорю я. Наш кондиционер начинает работать вхолостую.
– Кто такой Долговязый Уилт?
Мне известно, что уж это Пол точно знает. Ко времени переезда в Коннектикут он успел заделаться болельщиком «Сиксеров». Ходил на матчи. Видел фотографии. Собственно, его баскетбольная корзинка висит сейчас на моем гараже на Кливленд-стрит. Правда, теперь он перешел на игры более сложные.
– Знаменитый проктолог, – отвечаю я. – Так или иначе, пойдем выберем себе по гамбургеру. Я обещал твоей матери накормить тебя спортивным ленчем. Тут наверняка найдется гамбургер «слэм-данк» – знаешь, они его подбрасывают из-за стойки, а ты ловишь зубами.
Пол прищуривается, глядя на меня через сиденье. Язык его нервно пробегается по уголкам рта. Ему это понравилось. Ресницы у него, вдруг замечаю я, отросли (совсем как у его матери) до ненормальной длины. Мне за ним не угнаться.
– Ты достаточно голоден, чтобы сжевать задницу дохлого скунса? – спрашивает он и бесстыже подмигивает мне.
– Да, проголодался я здорово.
Я рывком открываю свою дверцу, впуская плотный дизельный ветерок, шум шоссе и тухловатый запах реки, все это вливается в машину одним горячим, убийственным дуновением. Я уже подустал от сына.
– Ладно, похоже, ты и вправду голоден, – говорит он. Хорошего продолжения для своей фразочки он не придумал и потому спрашивает: – Как по-твоему, есть у меня симптомы, которые требуют лечения?
– Нет, не думаю, сынок. – Я снова сажусь в машину. – По-моему, личность, которой ты сейчас обладаешь, могла бы, в твоем случае, сложиться и во что-то похуже.
Надо бы спросить его о мертвой птице, да у меня сил не хватает.
– Херня, – говорит Пол. Я вылезаю, стою у машины и смотрю вдаль над ее горячей крышей, над рекой Коннектикут, над зеленым западом Массачусетса, по которому мы скоро поедем. И чувствую себя одиноким, как потерпевший крушение корабль. Пол спрашивает: – Как сказать «я голоден» по-итальянски?
– Чао, – отвечаю я. Таков наш самый давний, самый надежный, самый шутливый способ выстраивать отношения отец – сын. Да только сегодня, вследствие кое-каких технических затруднений, над которыми мы не властны, он как-то не очень работает. Слова наши уносит ветер, и никого не заботит, на замысловатом ли языке любви мы общаемся или на каком-то другом. Отцовство – источник неудовлетворенности наихудшего толка.