– Это кто, моя новая мамочка?
– Почти. Ты ел что-нибудь?
– Выпил насмешку над коктейлем, похлебал насмешку над черепашьим супом и съел кусок насмешки над яблочным пирогом. Прошу тебя, не насмехайся надо мной.
Все это – наследие детства. Если б я смог разглядеть его лицо, то увидел бы на нем тайное удовлетворение. Однако он, похоже, совершенно спокоен. Может быть, я делаю успехи с ним, сам того не замечая (драгоценнейшая надежда каждого родителя).
– Не хочешь позвонить матери, сказать, что благополучно добрался сюда?
– Забудь.
Пол подбрасывает в темноте, оставаясь почти неподвижным, соке, из чего следует, что не так уж он и спокоен. Не люблю я эти мешочки. На мой взгляд, искусное владение ими – удел безмозглой малолетней шпаны, один из представителей коей шарахнул меня по голове этой весной, когда я возвращался с работы, да так, что я распластался по земле. Впрочем, увидев соке, я понимаю, что Пол, возможно, завязал отношения с игравшими на углу городскими ребятами.
– Откуда это у тебя?
– Купил, – Пол по-прежнему смотрит только перед собой. – В здешнем «Финасте».
Мне все еще хочется спросить, не он ли убил при дороге беспомощного гракла, однако тема эта представляется мне неподъемной. Да и нелепо думать, что он может быть повинным в этой смерти.
– У меня к тебе новый вопрос появился. – Пол произносит это тоном более уверенным. Надо полагать, он провел последние четыре часа в тускло освещенной закусочной, читая Эмерсона, теребя пальцами купленный мешочек и размышляя, вправду ли природа не прилагает усилий к тому, чтобы сохранить те ее царства, кои сами себе помочь не способны, или верно ли, что истинный человек не принадлежит такому-то месту, такому-то времени, но он может сделаться средоточием мира. Хорошие вопросы, над ними каждому не грех поразмыслить.
– Давай, – говорю я с не меньшей уверенностью, не желая показывать ему овладевшие мной нетерпение и окрыленность. Ноздри мои улавливают сладковатый запах не сирени, но автомобильных выхлопов. Я слышу невидимую сову, устроившуюся на ветке одной из ближайших к нам сосен. Угу, угу, угу.
– Ладно. Помнишь, как я совсем маленьким, – Пол произносит это очень серьезно, – выдумывал себе друзей? Вел с ними разговоры, они мне что-то рассказывали, и я в это сильно втянулся. – Он упорно смотрит только перед собой.
– Помню. Ты снова этим занялся?
Прощай, Эмерсон.
Вот тут он поворачивается ко мне, как будто ему необходимо видеть мое лицо:
– Нет. Но когда я это делал, тебе не становилось противно? Типа, ты злился, или тебя мутило, или рвать тянуло?
– Не думаю. А что?
Мне удается различить его глаза. Не сомневаюсь, он думает, что я вру.
– Ты врешь, ну да ладно.
– Мне было немного не по себе, – говорю я. – Но ничего из перечисленного тобой я не ощущал.
Неприятно, когда тебя называют вруном, однако доказать мою правдивость мне нечем.
– А почему тебе было не по себе? – Разозленным он не выглядит, нисколько.
– Не знаю. Никогда об этом не думал.
– Так подумай. Мне нужно знать. Это один из моих концентрических кругов.
Он отворачивается, устремляя взгляд на окна более фасонистой «харчевни» за дорогой, где теплый желтый свет горит уже лишь в нескольких комнатах. Ему нужно, чтобы мой голос вливался в его уши, полностью очищенным от меня. Ущербная луна выстилает поперек озера гладкую, безжизненно поблескивающую дорожку, над ее свечением свершается празднество летних звезд. Пол издает еще одно едва различимое ииик, самоуверенное, слегка ироничное.
– Мне было немного жутко, – стесненно начинаю я. – Казалось, что ты слишком озабочен чем-то, что может в конечном счете тебе навредить. (Собственной невинностью, чем же еще? Впрочем, и это слово кажется мне не совсем точным.) И не хотелось, чтобы ты обманывался. Пожалуй, это было не очень великодушно с моей стороны. Прости. И может быть, я попросту ошибался. А то и завидовал. Прости.
Я слышу, как выдыхаемый им воздух ударяет в прижатые к груди голые колени. И испытываю слабенькое облегчение, смешанное, разумеется, со стыдом за то, что дал ему понять: твои заботы значат куда как меньше моих. Кто мог подумать, что у нас с ним заведется такой разговор?
– Да ладно, – отвечает он таким тоном, точно знает обо мне очень и очень многое.
– А почему ты над этим задумался? – Моя раскалившаяся ладонь все еще лежит на спинке его кресла-качалки, Пол по-прежнему сидит спиной ко мне.
– Просто вспомнилось. Мне это нравилось, но я думал, что ты считаешь это неправильным. Скажи, ты не думаешь всерьез, что со мной не все в порядке? – спрашивает он, даже не заметив, что сейчас полностью владеет собой, что стал на этот миг взрослым.
– Нет, не думаю. Не особенно.
– По пятибалльной системе, где пять – безнадежно?
– О, – говорю я, – единица, наверное. Или полтора. Твой показатель лучше моего. Хотя не так хорош, как у твоей сестры.
– Ты не считаешь меня пустышкой?
– Да что уж такого пустого ты творишь?
Интересно, где это он побывал, откуда вернулся с такими вопросами?
– Ну, звуки всякие издаю. И еще кое-что.
– Все это большого значения не имеет.
– Ты помнишь, сколько лет было бы сейчас Мистеру Тоби? Прости, что спрашиваю.
– Тринадцать, – смело отвечаю я. – Ты уже задавал мне сегодня этот вопрос.
– Он мог бы и сейчас еще жить.
Пол склоняется вперед, откидывается назад, снова склоняется. Может быть, жизнь представлялась бы моему сыну более приятной, проживи Мистер Тоби положенные ему годы. Я задерживаю кресло.
– Похоже, я опять заицикливаюсь на одних мыслях, – говорит он словно бы себе самому. – Все какое-то недолговечное, чуть что, и рассыпается.
– Тебя тревожит предстоящий суд? – Я сжимаю пальцами спинку кресла, почти добиваясь его неподвижности.
– Не особенно, – говорит он, копируя меня. – А что, ты собираешься дать мне по его поводу серьезный совет?
– Просто постарайся не относиться к своему возрасту критически, вот и все. И постарайся не вывихиваться. Пусть твои достоинства сами себя покажут. Все будет хорошо.
Я прикасаюсь к чистому хлопку его плеча, опять устыдившись – на сей раз того, что так долго откладывал это любовное прикосновение.
– Ты там будешь?
– Нет. Там будет твоя мама.
– По-моему, она любовника завела.
– Меня это не интересует.
– А зря. – Он произносит это с совершеннейшим равнодушием.
– Ты же ничего не знаешь. Почему ты считаешь, что все помнишь, и зацикливаешься на одних мыслях?
– Понятия не имею. – Он смотрит на огни машины, едущей по изгибу дороги перед нашей «харчевней». – Просто эти штуки все время возвращаются ко мне.
– Они кажутся тебе более важными?
– Более важными, чем что?
– Откуда ж мне знать? Более важными, чем что-то другое, что ты мог бы делать.
Более важными, чем дискуссионный клуб, получение сертификата Юного Спасателя, да чего угодно.
– Я не хочу, чтобы это осталось со мной навсегда. Так я окажусь в полной жопе. – Он со стуком сжимает челюсти и скрипит зубами. – Сегодня в баскетбольном зале меня вроде как отпустило немного. А после все вернулось назад.
Некоторое время мы молчим. Первый по-настоящему серьезный разговор, какой мужчина может вести со своим сыном, – это тот, в котором он признает: ему неизвестно, что хорошо для его ребенка, а насчет того, что плохо, у него имеются лишь устаревшие сведения. Я не знаю, что сказать Полу.
Из-за деревьев появляется и бежит в нашу сторону средних размеров коричневый с белым пес, спрингер-спаниель, – желтый «фрисби» в зубах, позвякивающий ошейник, утрированно громкое дыхание. Где-то за спиной пса раздается добродушный голос мужчины, вышедшего погулять с ним в темном парке: «Кистер! Ко мне, Кистер! Возвращайся! Тащи его! Кистер, ко мне! Кистер». Пес, полагающий, что ему виднее, что он должен делать, останавливается, оглядывает веранду – нас, тени, – принюхивается к нам, крепко сжимая «фрисби» зубами, а между тем хозяин бродит где-то там, выкликая его.