Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В самом деле, есть от чего прийти в изумление, а если глядеть беспристрастно, то нельзя не восхищаться её примитивной, но точной изобретательностью. Чего стоит один великолепно исполненный мастерской кистью Ван Дейка портрет английского короля Карла Стюарта, приблизительно за сходные прегрешения казненного по приговору взбунтовавшегося парламента. Графиня приказывает повесить этот злополучный портрет в своей спальне на самое видное место. Всякий раз, как непостоянный, вечно колеблющийся Людовик появляется в этом притягательном месте, она с молчаливой угрозой указывает обремененным дорогими перстнями перстом на несчастную жертву террора. Она уверяет этого невольника сладострастия, что та же ужасная участь ждет и Бурбона, если Бурбон проявит уступчивость или слабость, не имея, конечно, ни малейших исторических сведений о том, что Карл Стюарт пал жертвой именно своей высокомерной, большей частью бессмысленной неуступчивости.

С не меньшей психологической проницательностью она обставляет каждый обед. На обед приглашается только несколько избранных, приближенных, преданных лично ей и лично от неё ожидающих милостей в титулах, пенсиях и поместьях вельмож. Во время обеда в нескольких хорошо обдуманных и хорошо закругленных словах излагается состояние государственных дел и определяются постановления, которые позже подпишет одурманенный её жаром король. Затем за десертом все деловые беседы обрываются одним легким мановением сиятельной хозяйки стола, наступает время анекдотов и веселых историй, которыми надлежит отвлечь и развлечь короля. Чаще других поднимается тема банкротств, будто бы катящихся по европейским дворам, и присяжные сплетники не стесняются договариваться до самых невероятных вещей. Так, объявляется вдруг:

– Мария Терезия совершенно, совершенно разорена. Пустая казна. Предполагает продать Шёнбруннский дворец.

Глуховатый король прикладывает к уху ладонь:

– Что, императрица разорена? Пустая казна?

Сама графиня с кошачьим изгибом тянется к его уху и подтверждает:

– Она просто нищая, нищая. Никто не платит налогов.

Коронованный дурак с довольным видом смеется:

– Продать Шёнбрунн? А, так значит у неё тоже трудные времена!

А если даже у скопидомной Марии Терезии трудные времена, он богач в сравнение с ней, и можно дальше кутить и швырять миллионы в подол этой очаровательной хищнице, которая так прекрасно занимает его.

Да, прекрасной Францией правит трактирная дрянь, король летит в бездну безнравственности, а вместе с ним и весь двор, и весь золоченый Версаль, толпящийся возле неё, выторговывая и выпрашивая у неё благосклонность, внимание, пенсию, должность, кивок головы. Может быть, этот ужас падения вызывает у Пьера Огюстена потребность преподнести духовно обнищавшему обществу правила здоровой и прочной морали, которая сохраняется в третьем сословии несмотря ни на что. Не нахожу ничего неестественного в такого рода стремлении, и вот, не остереженный сомнительным, во всяком случае не слишком ярким успехом «Евгении», Пьер Огюстен берется за драму.

Однако что за мученье испытывает он за столом! Он делает, он тачает её, как исправный сапожник тачает пару сапог. Целых шесть рукописей остается свидетельством этих довольно унылых трудов. Даже название переиначивается множество раз: «Ответное благодеяние», «Лондонский купец», «Поездка генерального откупщика», «Истинные друзья», пока наконец не закрепляется «Два друга, или Лионский купец», перекличка с «Венецианским купцом», случайная, скорее всего.

Нужно отдать должное упорным трудам: Пьер Огюстен, пока ещё смутно, угадывает собственное призвание. Ему мало одной нити, которая связывает все эпизоды «Евгении». Ему необходимо переплести множество нитей, перемешать, перепутать события так, чтобы черт ногу сломал, и затем распутать клубок лишь в самом конце. Эту операцию он проделывает чрезвычайно искусно. На этот раз в действие вводится пять центральных героев, а самое действие развивается в разных направлениях и в нескольких планах, причем перепутываются между собой замысловатые и неожиданные преграды на пути возвышенной сентиментальной любви, вроде той, какая, видимо, сразила его самого, и недоразумения денежных операций, которые накручиваются вокруг двух банкиров.

В сущности, всё в этой драме так интересно, что оторваться нельзя, все детали прилаживаются друг к другу, как шестеренки в хороших часах, и Пьер Огюстен, без сомнения, прав, когда впоследствии скажет, что эта драма сколочена много лучше остальных его пьес.

Беда единственно в том, что на радостях, вызванных осуществлением идеала супружества и отцовства, в соединении с потребностью преподать принципы здоровой морали, он доводит своих честнейших банкиров до невероятного, абсолютно недостижимого совершенства. Он приписывает им столько чувствительности, самоотверженности и благородства, они так усердно поступаются собственными материальными интересами, чтобы выручить ближнего из беды, до того великодушны и незлобивы, что такому идеальному совершенству просто-напросто поверить нельзя. К тому же он увлекается своей любимой коммерцией так, что его персонажи без перерыва трактуют о векселях, о процентах, о биржах, о сделках, то есть черт знает о чем, и зритель ещё меньше может понять, какое ему дело до всех этих таинственных операцией, чем понимал это, когда увидел «Евгению».

Но и эти бесчисленные подробности мало знакомых предметов зритель, возможно, и проглотил бы, несмотря на невероятную скуку. Но чего никакой зритель никогда не проглотит, так это отсутствия вдохновения, а в этой драме именно вдохновения не слышится ни на грош. Всё в ней смонтировано, сколочено, свинчено, собрано, нигде ни проблеска живой жизни на сцене, ни искры задора, свежести, дерзкой отваги творца.

Премьеру дают в 1770 году, в тринадцатый день зимнего месяца января, точно этим фатальным числом нарочно хотят его подкузьмить, и кончается премьера каким-то ужасным провалом, какой в истории мирового театра крайне редко можно найти. Все, кто видел и кто не видел эту несчастную пьесу, так и обрушились чуть не с проклятьями на обомлевшего автора.

Начать с того, что какой-то злоязычный шутник приписал кое-что на афише, так что прохожие вместо прежнего названия стали читать: «два друга автора, потерявшего всех остальных», и шутник оказывается поразительно прав, точно заглядывает в ближайшее будущее, готовое разразиться грозой. Кроме того, весь Париж забавляется эпиграммой:

На драме Бомарше я умирал от скуки,
Там в обороте был огромный капитал,
Но, несмотря на банковские муки,
Он интереса не давал.

Желчный Гримм на этот раз распоясывается совсем и позволяет себе делать намеки, которых не должен делать порядочный человек:

«Лучше бы ему делать хорошие часы, чем покупать должность при дворе, хорохориться и писать скверные пьесы…»

Один Фрерон дает полезный совет:

«Пока мсье Бомарше не отвергнет этот узкий жанр, который он, кажется, избрал для себя, я советую ему не искать сценических лавров…»

Прочая литературная братия, всегда готовая с каким-то хищным удовольствием растоптать неудачника, улюлюкает от души, предоставляя ему возможность испить горькую чашу провала до дна, так что впоследствии его весельчак Фигаро с удовольствием отомстит:

«В Мадриде я убедился, что республика литераторов – это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение своим смехотворным неистовством, все букашки, мошки, комары, москиты, критики, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, всё, что присасывается к коже несчастных литераторов, – всё это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел себе самому, все окружающие мне опротивели…»

В общем, его положение становится незавидным, и все-таки поношения эти, этот жестокий провал всё ещё сущие пустяки.

41
{"b":"560378","o":1}