Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Если я в ту пору делал женщин несчастными, тому виной они сами – каждая хотела счастья для себя одной, а мне казалось, что в огромном саду, именуемом миром, каждый цветок имеет право на взгляд любителя…»

Такого рода признания могут толковаться так, как угодно душе толкователя. Он делает женщин несчастными? В каком смысле, позвольте узнать? В том смысле, что беззаботно их оставляет после нескольких встреч в тиши уже никем не охраняемых спален? Или в том, что беспечно отвергает их чересчур откровенные притязания? Ему представляется, что всякий цветок достоин взгляда любителя? Однако опять же, в – каком это смысле? В том ли, что он без конца переходит из постели в постель? Или в том, что он с удовольствием флиртует со всеми, не отдавая себя ни одной?

Вообще же, надо отметить, что художник в нем пробуждается, и он, как всякий художник, не столько атакующий субъект, сколько атакуемый объект. Его, конечно, довольно легко покорить, поскольку в душе художник всегда до ужаса одинок, но его трудно, почти нельзя удержать, поскольку он с особенной остротой ощущает всякую фальшь, и, как видим, уже в возрасте тридцати лет, когда его тревожат только самые первые, самые смутные призывы искусства, хорошо различает, что сам по себе он этим изолгавшимся, истаскавшимся шлюхам абсолютно не нужен, что они озабочены только самими собой, что они только жаждут последних, особенно терпких утех для своих изношенных тел. Сохраним по возможности покров тайны на том, что происходит, когда после искусных маневров одна из них остается с ним в соблазнительном наедине, однако отметим особо, что он же знает, чего их ласки стоят в действительности.

Потому что не одна его внешность переменилась, он переменился особенно им значительно внутренне. Он пристально изучает, он с каждым днем всё глубже познает этот мир, имея проницательный ум и опытного наставника, каким, несомненно, является Пари дю Верне. Он видит, что этот мир раззолоченных приживалов и приживалок не только чужд, но и отвратителен, враждебен ему. Они ничего не умеют, кроме разврата. Они не ведают иных чувств, кроме самомнения и презрения к тем, кто копошится внизу общественной пирамиды и своим неустанным трудом создает богатства и славу страны.

Он больше не исполнительный часовщик, не увлеченный и увлекающий меломан, почтительно обучающий музыке малодаровитых дочерей, не странный придворный, по торжественным дням сопровождающий королевскую тарелку с жарким, не дерзкий простолюдин, умело защищающий свою честь от злобных атак а нападок своекорыстных придворных, От защиты он переходит сам к нападению, причем он не нападает на какую-то отдельную личность, с намерением наступившую ему на любимый мозоль, как делают все при дворе, поскольку личных врагов у него, в сущности, нет. Он нападает на аристократию целиком, на всё сословие без исключения, независимо от того, родовита она или недавно купила права, он пока ещё не хлещет это паразитическое сословие со всей своей силой, а только колет, язвит и смеется над ним, но когда он совместно с Жюли, любимейшей из сестер, носящей его новое имя, разыгрывает в Этиоле шарады, сочиненные на скорую руку на забаву собравшейся публике, нашпигованные грубыми колкостями и площадными остротами в духе простонародного фарса, имеющего шумный успех в балаганах на ярмарках, в этих шарадах внезапно вспыхивают такие беспощадные шутки, от которых многим из беззаботных гостей, только вчера по случаю или за деньги нацепившие дворянское звание, нередко через смелое воровство, лизоблюдство или постель, становится явно не по себе. Судите сами, что и как отвечает Жан-дурак на вопрос о его родословной:

– Разумеется, сударь, это мой дед по отцовской, материнской, братской, теткинской, надоедской линии. Это ведь тот самый Жан-Вертел, который тыкал раскаленной железкой в задницу прохожим в лютые морозы на Новом мосту. Те, кому это было не в охотку, возмещали ему хотя бы расходы на уголь, так что он быстрехонько составил себе состояние. Сын его стал королевским секретарем, смотрителем свиного языка; его внук, семи пядей во лбу, он таперича советник-докладчик при дворе, это мой кузен Лалюре. Жан-Вертел, мадемуазель, которого вы, конечно, знаете, Жан-Вертел отец, Жан-Вертел мать, Жан-Вертел дочери и все прочие, вся семья Вертела в близком родстве с Жопиньонами, от которых вы ведете свой род, потому что покойная Манон Жан-Вертел, моя двоюродная бабка, вышла за Жопиньона, того самого, у которого был большой шрам посреди бороды, он подцепил его при атаке Пизы, так что рот у него был сикись-накись и слегка портил физиономию.

Если такого рода колкости он отпускает во время празднеств со сцены в шарадах, специально предназначенных для потехи почтеннейшей публики, то в обычное время и в более тесном кругу его язык становится куда более дерзким и язвит так, что далеко не всем приходится по нутру. Во всяком случае некто, не оставивший истории даже имени, дворянин, шевалье, то ли из ревности, то ли разгоряченный одной из его наперченных бесцеремонных острот, затевает с ним ссору и по всем правилам вызывает его на дуэль. Оскорбитель и оскорбленный, прихватив с собой в качестве секундантов друзей, скачут верхами к Медонскому парку, спешиваются, сбрасывают камзолы и шляпы, обнажают рапиры и сходятся в поединке. Давным-давно приобретенное Пьером Огюстеном мастерство фехтования, не ржавея с годами, оказывается не только блестящим, но и неотразимым. Не проходит минуты, как шевалье падает, пораженный в самую грудь, видимо, близко от сердца. Кровь хлещет из раны чуть не фонтаном, так, во всяком случае, передают ошеломленные очевидцы. Потрясенный Пьер Огюстен, видимо, не ожидавший – сам от себя такой прыти, бросается к несчастному забияке и пробует заткнуть смертельную рану платком. Что касается шевалье, то умирающий будто бы хрипло шепчет ему:

– Сударь, знайте, вы пропали, если вас увидят, если узнают, что это вы меня жизни лишили.

После чего отдает Богу душу, чуть не у него на руках.

Опасность наказания за такую проделку, разумеется, велика. Пьер Огюстен галопом скачет в Версаль, со своим даром повествователя рассказывает о роковом поединке дочерям короля, Аделаида, Виктория и Софи бросаются к королю и пересказывают старому ловеласу романтическое приключение в самом возвышенном свете, и Людовик ХV великодушно прощает своего хранителя трапезы, секретаря и судью, так что история получает вполне благополучный финал.

Однако зрелище убитого им человека оставляет глубочайший след в легко ранимой душе столь некстати искусного фехтовальщика. Видимо, в эти дни он не раз клянется себе, что никакого оружия больше не обнажит никогда, что бы с ним ни стряслось, и на этот раз держит слово до конца своих дней. Во всяком случае не успевает душа бедного шевалье отлететь, как некий мсье де Саблиер, видимо, не желающий учитывать прискорбный опыт покойного, в свою очередь затевает с ним ссору, и Пьер Огюстен отвечает на вызов запиской, которую при других обстоятельствах можно было бы для его чести счесть унизительной:

«Я надеюсь убедить Вас, что не только не ищу повода подраться, но более чем кто-либо стараюсь этого избежать…»

Этой запиской он совершает куда более значительный подвиг, чем самое блистательное убийство противника на поединке. Теперь он созрел. Он вполне владеет собой. Его время пришло. Наступает пора проверить себя в серьезных делах.

И он проверяет себя.

Глава седьмая

Проба сил

Эта запутанная история начинается абсолютно внезапно для всех, кто пристально занимается судьбой моего неподражаемого героя. Дело в том, что его старшие сестры, поселившиеся в Мадриде, открывшие для знатных испанок хорошо посещаемую модную лавку, живущие, судя по всему, припеваючи и никогда не беспокоившие ни престарелого отца, ни тем более младшего брата посланиями хотя бы в несколько строк, вдруг объявляют об ужасающем бедствии, в котором будто бы они пребывают, притом, что интересно, пребывают довольно давно, а известить об этом бедствии своего дорого отца решаются только теперь, то есть весной 1764 года, когда от Мари Жозеф Гильберт прилетает драматического свойства послание:

23
{"b":"560378","o":1}