В дневнике, который Александр вел в поездке и сжег в Михайловском в некий момент вместе с собственными записками, – об этом в свое время – почти наверняка были записи, вроде…
В коляске – больной. – Кубань – казаки. – Выздоровление. – Горы (впервые). О генерале: в экипаже с Н. Н., история вблизи. Переход по Военно-Грузинской (оказия). – Пятигорск. – Бешту, Машук, горячие ключи. – Калмыцкие ванны (серные). – Знакомство с А. Раевским. – Морем в Крым. Корвет «Або». На палубе: «Погасло дневное светило» (элегия). – Юрзуф. Семья в сборе. – Дом. – Дочери Раевского. И где-то ближе к концу длинного списка: Кипарис. А. И. – Берег. Мария-подросток. – Странное…
О генерале… «Я не видел в нем героя, славу русского оружия, я в нем любил человека…» – писал он позже брату и лгал невольно – то ли ему, то ли себе… потому что это было первое прямое столкновение его, Александра, с историей – и он искал как раз в генерале человека исторического. И сердился иногда – что не находил. Он хотел зреть героя Фермопил и гомерические страсти, ведущие к гомерическим подвигам. Но, видя поутру человека в домашнем халате, отдающего ровным тоном вполне домашние распоряжения – трудно верилось, что слова «батарея Раевского» уже вошли в историю вместе с полем Куликовым и Ледовой битвой Невского. И что этим самым голосом, в июле 1812-го, отдавались приказания арьергарду под Дашковкой, который должен был малыми силами (всего что-то около десятка тысяч бойцов) сдержать сорокатысячный корпус маршала Мортье, дабы силы Барклая и Багратиона могли соединиться. Александр лишь много после поймет, что исторический миг вершат совсем другие люди – исторические, которым случайно дано выйти ненадолго из берегов собственной обыденности на встречу с Неведомым. И что этот миг может вовсе не предвещать ничего в их будущей жизни или не объяснять ничего – в их прошедшей.
О доме… Чувство дома, семьи… Александр понял, что прежде не знавал этого чувства. Было странно вообще – как может возникать чувство дома в поездке, на колесах в пространстве – но оказалось, оно существовало! Александр еще в коляске ощутил себя дома. Как ощущали явно все другие участники» милой кавалькады», как они называли. (Годы спустя, когда он начнет строить собственный дом – он неосознанно – попытается создавать дом Раевских.) Прошло немного времени их поездки – и слуги уже все знали про него, что на постое, в селеньях – он не любит выходить к завтраку, а пишет, сидя в кровати… и подавали ему кофий в постель – хоть он их об этом и не просил. И в доме в эти часы как-то само собой делалось тише обычного, потому что… Покуда он с тоской отмечал про себя, что сам не создан для блаженства. Его удел оставаться бездомным. (Ну, правда, ну, какой дом может создать человек – или можно создать с человеком, который с утра не выходит к завтраку, потому что поутру, голый, пишет в постели?..). Он вскоре перестал дивиться тому, что кучерам всегда бывает ведомо, где надо остановиться в пути на обед… и когда барам надо справить туалетные надобности. Что слуги не бродят с утра нечесаными – не ведая, чем себя занять, так как их баре – тоже этого не знают.
Сначала он считал, что – военный крой генерала Раевского тут делает погоду – но после понял, что погоду делала вся семья. Чувство семьи. Просто – как люди взирают друг на друга. Жена преклонялась перед мужем – он был главной скрипкой в ее оркестре – но на этой скрипке умело играла она сама… Оттого сочувствие и понимание – постепенно передавались всем – гостю, то есть, ему, Александру, гостям, – а слугам и кучерам – подавно; он стал привыкать, что не слышит по утрам повышенного тона и не видит недовольных взглядов, и, странно, в семье вовсе нет мигреней. Софья Алексевна передала почти всем детям некую смуглоту и остроту взгляда черных нерусских глаз, а некоторым – греческую строгость носа, начинающегося где-то у лба – почти без переносья. (Это будет потом в рисунках Александра!) Мать ее была русской и дочерью Ломоносова, но отец – чистый грек, библиотекарь при Екатерине. У нее и в пятьдесят была фигура – как мало у кого бывает в двадцать, и в этом все дочери без сомненья пошли в нее… В Александре она с охотой брала участие – потому что ее муж брал в нем участие. В ней была надменность – которую она по возможности скрывала.
Но все это было уже в Юрзуфе, где съехалась вся семья…
Горы… На Кавказе он впервые в жизни увидел мир, который словно формился на глазах, уступами. Ступени бытия. Я восхожу – по ступеням бытия. Где-то там, в вышине, возможно, был Ноев ковчег и приют самого Бога. Поздоровевший Александр мог взять коня и ехать рядом с коляской с барышнями, покачиваясь в седле и давая полюбоваться собой. Он имел среди прочего «наездническое самолюбие»: как все мужчины небольшого росту – в седле он ощущал себя кавалергардских статей. Когда он так гарцевал рядом с коляской девочек – самая младшая, Софья, улыбалась, грозила пальчиком в окно, напоминая об осторожности – он ехал, полуобернувшись, глядя на дам, а вовсе не на дорогу; Мария – что постарше – почему-то хмурилась, стараясь показать, что это не имеет отношения к ней: смотрела в сторону или делала вид, что читает. Зато гувернантка м-ль Маттен и компаньонка Анна Ивановна – весьма оживлялись его присутствием. Женщинам их положения все, что оставалось – это надежда на счастливую встречу, и Александр явно развлекал их собой. Порой они с Николаем-младшим отделялись от кавалькады и уезжали вперед, взбираясь по склонам – испытывая тонкими ногами коней ненадежность горных троп. И, как бывает только в молодости – страх смерти бился в груди отчаянной радостью – и был сильней жажды жизни. «Ехал в виду неприязненных полей свободных горских народов…» К сожалению, отъезжать далеко генерал не позволял: давно отвоеванные – горы все еще были опасны. Абреки – чеченцы и кабардинцы – сторожили одиноких путников… По Военно-Грузинской генералу придали казачий отряд с пушкой (это зовется «оказией»)… Пятигорск привел Александра в восторг. Пятихолмный Бешту – и дальше… длинная цепь седых гор, нетающий снег в вышине – и жар в воздухе. Снег чистейший – такой белый – до синевы. Синий цвет вечности. И горячие ключи калмыцких ванн, кои вылечили его от лихорадки. Как всякий русский – он любил бани… и потом, чтоб что-то вовсе холодное – будь то пиво или клюквенный морс или снег. Любил пар, пышущий от камней, и собственное нагое тело – красное с пылу, с жару – и в прилепившихся мокрых листьях от веника. – А над палатками жарких не в меру калмыцких ванн в высоте стыли снега. Пока ты погружаешься в палатке в воду – все горячее – полуголые калмыки стоят наготове с прохладными полотенцами. Они так стояли с полотенцами над ним, когда под навесом явился некто – изрядного росту, худой, в очках – чем-то напоминавший и генерала, и Николая-младшего, и двух девочек – только чем-то и неуловимо отличный ото всех… И сказал ему – томящемуся почти в кипятке – чуть надменно:
– Вы, Александр? Я слышал о вас. Я – Раевский – и тоже Александр! (Присел на корточки и протянул руку куда-то в воду.) Это был старший сын генерала и старший брат остальных. Александр не знал, разумеется, не понял сразу, что вошла его судьба. На какой-то срок – во всяком случае…
С кавказких вод – до Тамани, столицы древнего Тмутараканского царства – что в анналах российских – так же смутно, как Платонова Атлантида, и так же пугает своим непонятным исчезновением. Немного лет спустя на этом высоком берегу Тамани, в казацкой беленой хате – с другим поэтом произойдет некая «историйка», что станет одним из знамений русской литературы – и обессмертит этот брег. Но пока, пока… «С полуострова Таманя открылись мне берега Крыма…» В Крым перебирались морем – на корвете «Або». – Сперва через залив в Керчь… «Прекрасны вы, брега Тавриды – Когда вас видишь с корабля…» Александр чаял увидеть развалины древней Пантикапеи. «Воображенью край священный – С Атридом спорил там Пилад – Там закололся Митридат…» – но не нашел ничего. Обломки камней сомнительной древности – три века, тридцать веков?..