Литмир - Электронная Библиотека

Тут он ощутил время. Как оно быстро слизывает наши грешные следы. Интересно, что останется от нашего с вами бытия – и какому взору, волнуемому развалинами, оно предстанет некогда?.. От Пантикапеи мимо стен древней Кафы (у Пушкина поче му-то «Кефа»). «Отчего, однако, воскресло имя Феодосии, едва известное из описаний древних географов и поглотило наименование Кафы, которая громка во стольких летописях европейских и восточных?» – удивлялся после один из современников. В Юрзуф прибыли на рассвете… Ночью, на корабле он сочинил элегию… «Погасло дневное светило…» И понял, что взял еще одну высоту. До сих пор на Руси элегии удавались лишь Батюшкову. Можно было подумать, что русский вообще – не элегический язык. «Глагол времен – металла звон…» невольно заглушал терпкую тоску, элегическое мерцание чувства. Где Батюшков теперь? Верно, все в Италии. Поклонник Тасса в стране Тасса. Года два назад они всем арзамасским братством шумно и пьяно провожали его в Италию. (О болезни Батюшкова Александр еще не знал.)

В Юрзуф прибыли на рассвете…

Дочери… Здесь их стало четверо, и лишь самая младшая была совсем ребенок. Позже станут говорить, что он был влюблен решительно во всех – кроме нее. Но и это – неправда: просто ему нравилось казаться влюбленным, и всем нравилось видеть его таковым. Он охотно играл в эту общую игру. На самом деле – шла пора выбора, и в этом выборе он познавал себя. Кто знает себя в двадцать лет? Все прекрасно. Жизнь прекрасна. Все юные девы прекрасны. Только… что-то словно держит тебя за рукав, подсказывая: главное еще за поворотом. И ты не в силах влюбиться – и не в силах, паче – объясниться в любви, ибо ты еще не встретил… Ее? – спросит некто недалекий; как бы не так – себя, милостисдарь, себя! – а ее само собой, она еще где-то в воздухе… Как запах цветов – разлитой кругом – но цветов не видно. Как раз счастье этой поездки состояло в том, что взгляд его ни на ком не останавливался окончательно – и он ни в кого по-настоящему не был влюблен. Единение, скорей, с миром – чем с женщиной. «…прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение – горы, сады, море…» И прелестные девушки – как часть – природы или воображенья? Свет, море, горы… и улыбки, и нежность во взорах… и губы, готовые раскрыться – но это… может, завтра утром? через день, через два?.. и ямочки на щеках, ямочки на щеках… походка, Боже мой! (походки), три поступи жизни… блаженство наблюдать жизнь, преследовать ее взглядом – не вмешиваясь в нее до поры, а только согреваясь внутренне самим ее существованием. Меж тем, девушки были на диво хороши. Впервые в этой семье он испытал чувство осторожности с женщинами. Страх что-то испортить – наследить в чьей-то душе, в семье – раньше несвойственный ему…

«Скажи, которая Татьяна?» – На это не так просто ответить: он был «под сенью девушек в цвету». Их была стайка – как век спустя на пляже, в Бальбеке. Они рознились меж собой и их единила только младость. (Когда он поймет – что вечная к ней рифма – «радость» – исчезнет вместе с ней, когда…)

Екатерина была царственна. Елена – печальна и нежна. Мария была странной…

Екатерина благоволила к нему. Она занималась с ним английским. Они играли в серсо, бегали взапуски по пляжу – или прогуливались чинно над водами и совершали невысокие восхождения в горы. Он любил, поднимаясь за ней, следить восторженным взглядом ее картинную фигуру – на фоне гор или моря она выглядела особенно восхитительной, как бы смело вторгаясь в простор и явно украшая его собой. (Как у матери, Софьи Алексевны – у нее была лебединая шея, как это называлось, и осанка – смертельная для нашего брата.) С ней было интересно болтать, она много читала – уже восхищалась его стихами, а восхищение ими в мире еще только начиналось, и это было ценно для него… Но… она была старше его года на два… и в ее глазах, весьма милых и даже добрых – была такая сокрушительная уверенность в том, что все, что дано ей судьбой, должно быть оплачено каким-то особым жизненным предназначением – что даже взор, демонстрировавший явное расположение к нему – уходил куда-то вдаль, сквозь него, в то будущее, где, без сомненья, его не было. Похоже, все в доме разделяли эту ее уверенность – в предназначении. К ней уже сватались неоднократно – граф N. и еще какой-то граф… им было отказано – и эти отказы в семье громко и с интересом обсуждались. Александру вряд ли было место на этом полотне… Она была властна по характеру – а таких женщин он побаивался. Они естественно были друзьями…

Елена была прекрасна. Она считалась в семье самой красивой. Может, так оно и было. У ней была чахотка. Это ради нее с Кавказа переехали в Крым – Кавказ, помненью врачей был ей не слишком показан. Нет, сейчас еще болезнь не была в той страшной стадии, когда остается ждать самого худшего. Елена была бодра, порой весела – а страдала тихо, по-русски. Иногда на щеках ее появлялся этот злой румянец – всем известный, и она прикладывала ладони к щекам – и мучилась собой – не физически, больше нравственно, стесняясь себя; когда сухой острый кашель ее прерывал веселый общий разговор или нежный тет-а-тет, она выскальзывала из комнаты, бормоча что-то невнятное. «Как это объяснить? Мне нравится она – Как, вероятно, вам чахоточая дева – Порою нравится…» – напишет он поздней, сознаваясь в любви к осени и, вероятно, к ней, к Елене. Вероятно. Бесконечная печаль сжатых полей – и бесконечно яркий цвет желтых кленов. Цвет прекрасный, рожденный, чтоб увянуть на утренней заре. От холода, от жара… Болезнь – в которой мрачный холод сочетается с жаром. Елена втайне переводила стихи – с английского (на французский, естественно), но не верила в себя в этом смысле, как и в свою женскую судьбу – и безжалостно выбрасывала в окно черновики. Он нашел их однажды, подобрал и с тех пор аккуратно подбирал под ее окнами и складывал. Переводы были негладки – но ярки и талантливы. Он сказал об этом ей – она зарделась, и непонятно было – это смущение или та же болезнь. Он помнил себя совсем недавно – в коляске, на пути на Кавказ – беспомощным и больным. Но теперь он выздоровел. Он не мог с ней – как с Екатериной, как с другими – подниматься в горы или бродить вечером над морем. Сырость! Она уходила обычно в дом. Они занимали несколько домиков невдалеке от берега – в татарской деревушке под Юрзуфом. И Юрзуф была тоже – татарская деревня, только поболе. И домик его был почти над самой водой, а ее – в глубине, как можно дальше от берега. Жениться на Елене? Нельзя сказать, чтоб эта мысль – не приходила ему в голову. Манящая прелесть вечного заката! Заботиться о ней, читать ей стихи – вечером у камелька… Возить ее в Крым, а если, дай Бог, по средствам – так в Италию…

(Флоренцию он хотел посетить более – чем Венецию и Рим. То была Дантова страна. Он верил в ад и рай – только Дантов!) Почему-то, в присутствии ее, как-то сами собой возникали разговоры об Италии. Она слушала молча, улыбалась – и прикладывала ладони к щекам. Но элегия сия казалась ему слишком сентиментальной.

Однажды она призналась ему: – Если б вы знали, как я люблю бегать по воде наперегонки с волнами! (Вздохнула.) Но я никогда не бегала!..

Хотелось пасть на колени перед ней – целовать ее руки и лодыжки, так жаждавшие прикосновения прохладной воды – и просить прощения. За что? За собственное здоровье? Но… скажем прямо – он был слишком здоров – для этой любви. Он слишком любил толстые тяжелые палки для прогулок (свинчатка в рукояти – чтоб тяжесть в руке), и толстые ляжки деревенских баб, и прогулки над водой и под дождем, во всякую пору, и вечный хмель от опасности («ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению»): любая угроза жизни – ударяла ему в голову, как крепкое вино. (Может, потому – он так, до конца никогда и не поверил в серьезность этой угрозы?)

Как-то, на берегу – он увидел в глазах ее слезы и поцеловал руку, лежавшую на спинке высокого шезлонга. Она отдернула – почти грубо. Потом испугалась – и протянула обе руки. Он почтительно склонился к одной – потом к другой.

19
{"b":"56015","o":1}