— Неплохую расплату ты себе придумал за свои брайтонские провинности, — ехидничал он, когда я звонил ему. — Как ты там говорил: «потом и кровью искупать свои грехи»?
Иногда на Полину находило настроение, когда она пыталась меня просветить. Она сидела напротив меня, прижав мои руки к своей груди, и проникновенным голосом произносила непонятные мне слова. Из них я запомнил «эзотерика» и «эмпиризм». Она дала мне книжку с названием «Демон и лабиринт». Там было написано, что «тело движется в лабиринте, в пространстве, расчерченном маршрутами…».
— Ладно, — не выдержала она однажды, тряхнув со скорбным видом головой, — познакомлю тебя с людьми, для которых все, о чем я говорю, интересно и имеет настоящую ценность. — В этих словах прозвучали упрек и вопрос к себе самой — почему она со мной. Я и сам никак не мог взять в толк, почему она со мной.
Мы выехали в город раньше обычного. Свинцовое небо лучшей осени моей жизни начинало окрашиваться в пурпурно-бордовый цвет, когда наше такси остановилось у одного из зданий Сохо. В лифте, поднимавшем нас на последний этаж, были зеркало во всю стену и картина — лошадь, у которой вместо хвоста росли цветы.
Полина окинула зорким взглядом свое отражение, проверяя, по-прежнему ли она такая красивая, какой была последние двадцать восемь лет. Это выражение лица было у нее каждый раз, когда она смотрелась в зеркало. Потом посмотрела на мое отражение.
— Перестань! — раздраженно шикнула на меня.
— Я ничего не делаю!
Я правда ничего не делал, но Полина сегодня была не в лучшем настроении.
Лифт остановился, и Полина строгим голосом приказала мне распахнуть перед ней дверь. Впервые за время, что мы были вместе, она требовала, чтобы я ухаживал за ней. Мы вышли из лифта, и Полина увлекла меня в темную глубь этажа с видом, с каким родители ведут своих детей, когда их вызывают в школу.
Выяснилось, что весь верхний этаж принадлежит одному человеку. Сначала мы брели по сумрачным анфиладам комнат, потом забрезжил свет. В центре залы стояла группа людей. Они щебетали, ели сыр и запивали вином. Компания состояла из молодых людей, которые были слишком красивы, чтобы называться мужчинами. И только одна женщина, на редкость невзрачная. Она сидела на полу и подобострастно смотрела на них — как на богов, снизу вверх. Изредка она вставала, чтобы открыть новую бутылку и подлить вино в чей-то бокал. Ни один не обращал на нее внимания. Несмотря на серьезность темы, которую все обсуждали, шедший в студии разговор казался мне ненастоящим.
Полина, войдя, вместо приветствия засмеялась неестественным смехом так естественно, как будто только и делала всю жизнь, что так смеялась, и подвела меня к кружку. Парни дали ей себя поцеловать, и один из них назвал ее прустовским кустом боярышника. Я присел рядом с неудачливой женщиной, доброжелательно кивнув, как сестре по несчастью, закурил сигарету и так же, как она, принялся снизу вверх разглядывать молодцов.
— Интерпретация губит искусство, — услышал я реплику одного из красавцев, который походил на собственную фотографию в гламурном журнале. Я вспомнил слова Полины, что жить шикарной жизнью в Нью-Йорке — это профессия. — Вот почему я считаю, что за кино будущее, — продолжал он. — Единственная форма искусства, свободная от интерпретации. — Кроме того, что он стоит и что-то говорит, его больше ничего не интересовало. — Популярно мнение, что кино — самый примитивный вид искусства. Но в этом его секрет. Своей примитивностью оно обеспечивает непорочность и чистоту искусства. Человек потерял способность видеть достоверно.
Сидя рядом с неудачницей, я постарался вникнуть в смысл его слов. Сначала не получалось, а когда получилось, мне сделалось тоскливо, потому что единственное, что его интересовало, было не то, о чем он говорил, а он сам.
— Все современное искусство основано только на том, что одно подразумевает другое, — говорил он. — И только в кино вещи названы своими именами. Другими словами, это единственная форма искусства, где, когда человек спасает ребенка из огня, это хорошо. Да здравствует кино!
— Я с тобой не согласен, — перехватил эстафету другой представитель пола еще более прекрасного, чем женский. Его крашеная белая челка больше говорила не о долгих часах у парикмахера, а о напряженном отношении ученого к своей работе в химической лаборатории. — Творчество — это обязательная компонента искусства. Оно не зависит от художника. Тебе же известно понятие «творческий транс». Состояние выхода из обычного мира.
— Извините, у вас нет папиросной бумаги? — обратился я к невзрачной соседке чуть громче, чем следовало, и тем самым привлек общее внимание. Вся компания замолчала и одновременно уставилась на меня. На их лицах я увидел недовольство и немой вопрос. — Извините, — поспешил я попросить прощения. Еще какое-то время на меня смотрели неодобрительно, потом вернулись к беседе.
— Тебе известно понятие «творческий транс». Состояние выхода из обычного мира, — повторил свои последние слова молодой человек с точно той же интонацией. — А в кино в процессе съемок оно отсутствует. Съемки фильма — это рациональный процесс. А кино как искусство иррационально.
— Все зависит от того, как мы на это смотрим, — включился третий. — То, как мы сейчас разговариваем — это рационально или иррационально? Безусловно, мы эмоционально увлечены нашей беседой, но мы ведь говорим о конкретной вещи. Или то, как молодой человек только что бесцеремонно перебил Джуда и попросил у Глории папиросной бумаги. С одной стороны, он просит о конкретной вещи. С другой, он забывает обо всем на свете настолько, что пренебрегает элементарными правилами приличия…
Я бросил на Полину отчаянный, взывающий о помощи взгляд. Эти люди умели выставить тебя ничтожеством.
— Если мы будем идти по линии модерна, — напомнил, жеманно подняв руку, как школьник на уроке, крашеный блондин о том, что — вернее, кто — здесь главное. — В качестве поставангарда мы ничем не будем отличаться от парижской труппы, от «Ковент Гардена», который, надо заметить, в очень плохом виде сегодня.
— Вы знаете, я верю в молодой Нью-Йорк. Молодые нью-йоркцы знают цену всему этому шику, — возбужденно выдохнула Полина, и впервые за время нашего знакомства я не мог узнать ее.
— Не хотите ли вина? — спросил меня один из представителей гринвич-вилледжской элиты, протягивая бокал.
— Спасибо. — Я постарался звучать с тем светским британским акцентом, к которому прибегал в Англии, когда мне было что-то нужно от властей. — Я, знаете, до последнего времени не очень жаловал вино. Всегда предпочитал водку. Вино тянуло вниз, от него меня постоянно клонило в сон. А последнее время у меня вроде бы пошло, вино стало нравиться… — Я замолчал, потому что увидел, что вся компания молчит и все снова на меня смотрят.
— Это Миша, — объявила Полина официальным тоном. — Он изучает антропологию в Сассекском университете в Англии.
Я чуть ли не с ненавистью на нее посмотрел. Сейчас она была частью этого круга, чужой и нравилась мне все меньше.
Было решено допить вино и отправиться по барам. На улице разговор спустился несколькими уровнями ниже. Обсуждали, кто чего достиг в жизни. Это ввергло меня в еще большее уныние: на тот момент я мог похвастаться единственным достижением, и оно гордо вышагивало рядом со мной.
В месте, куда мы зашли, было полно народу. Я здесь уже был. Зашел сюда с друзьями Малика на второй день пребывания в Нью-Йорке. Бар для моделей. Конечно, не для супермоделей, но, куда ни посмотришь, перед тобой ангельское лицо в ореоле белых волос. «Девушки с низкой самооценкой. Скажи ей пару ободряющих слов — и она твоя», — выразился тогда бармен. И мне это так понравилось, что я сразу пошел наниматься на работу. И меня, как ни странно, взяли. На мне была куртка, которую я проносил в Брайтоне два с половиной года не снимая. Я спросил у владельца бара, человека лет сорока, который обходил бар под руку с парнем неземной красоты, есть ли для меня работа. «Есть. — Он прищурился. — Приходи завтра». Я не пришел, но все равно был очень доволен: работа в таком месте, и вот так сразу. Значит, есть во мне то, что нужно этому городу.