Потом Еленучча думает:
«Знает ли он, кто бросил штукатурку?» И отвечает сама себе: «Не знает. Откуда ему знать?»
Тихо ходит, вся белая, Еленучча в потемневшем саду. Кругом вдоль дорожек растут цветы, теперь задремавшие, — помощники любви. Сладко пахнет, — это цветет какое-то дерево у соседа-аббата, привезенное из Африки.
Еленучча вспоминает: и у них в саду есть дерево, плоды которого еще не поспели, — и она идет к нему, осторожно раздвигая кусты. Тут еще темнее. Отец бережет дорогой огонь и повернет садовый выключатель только тогда, когда иностранцам подадут фрукты, — сегодня землянику.
Еленучча находит впотьмах дерево, становится на скамейку, протягивает к себе упругую ветвь, срывает одну за другой, сжимая в ладони, ягоды. Вдруг стало скучно.
«Бросить опять? Хватить его по лбу? Скажет: какая наглая, навязчивая девчонка — эта Еленучча. А кто полюбит наглую девчонку? А вдруг пожалуется отцу и скажет ему такие слова: ваша Еленучча бросает мне в лоб твердые ягоды. Или скажет: ваша Еленучча испортила мне синий пиджак, — пожалуйте мне за него деньги, сто лир».
Эти слова приводят Еленуччу в радостное настроение, и она, словно ее оставили силы, опускается на скамью и восторженно думает:
«Он? Скажет? Этот русский? Он потребует сто лир? Он заговорит о деньгах?»
Вспоминает Еленучча, как он, гуляя в саду после завтрака, сорвал в саду цветок, положил его себе на ладонь и долго смотрел на его, как на ребенка. Тогда хотелось крикнуть:
— Это ваша дочка? Да?
Но крикнуть нельзя было, потому что это неприлично.
…Видны настежь растворенные окна столовой. Видно, как там, с блюдами в руках, бегают лакеи и их помощник, мальчишка Пасквалино. Уже разносят жаркое. Пасквалино подает салат. Этому мальчишке, вчера еще бегавшему у моря в порванных, серых и коротких штанах, удивительно хочется походить на взрослого лакея. В левой руке он держит салатник, правую закладывает за спину и важно наклоняется к столу, засматривая обедающему в глаза.
Теперь «этот русский» ест цыпленка. Очень трудно есть цыпленка! Надо его и ножом резать, и потом брать косточку в руки, а тут еще — салат, хлеб, вино. Приходится возиться со многими вещами. Еленучча замечала, что когда подают на жаркое птицу, то как-то стихают шумные разговоры.
«Теперь только его и смазать!» — думает Еленучча и, наконец, решается.
Тихо, как в комнате со скрипучим полом, она поднимается и но влажноватой земле идет на цыпочках.
Сад совсем спит: тихий, сладкий сон. Спит, должно быть, и море — и только выспавшиеся за день звезды закидывают с высоты в воду свои тонкие, серебристые, лукавые удочки. Немного спустя выйдет на середину главный хозяин неба и набросит на море большую хитросплетенную, странную сеть.
Тени окон лежат на земле квадратами, удлиненными вправо. Шагнуть из темноты в такой квадрат — все равно что с земли попасть в воду. Еленучча, держась рукою за стену, тихонько высовывает из темноты на свет свою ножку, словно испытывая: а вдруг кто увидит? А вдруг отец увидит? — и она пугливо оглядывается. Никого. Еленучча передвигается дальше, в свет яркого квадрата, и вот уже виден он. В стакане у него до половины вино. Сегодня он пьет красное. Сегодня из Флоренции получены плетеные бутылки.
Надо спешить, пока нет никого, — вот вся Еленучча, белая, изящная, с красными лентами в распущенных волосах, — на свету. Из левой горсточки она берет ягоду, самую маленькую, — ту, которая не ударит больно, — и вдруг в это мгновение он поворачивается к окну. Он видит ее, он улыбается и опускает стакан, уже поднесенный ко рту. Нет уже сил отступить назад в темноту, и тихо выпадает из рук скользкая ягодка.
Вдруг он снова поднимает вровень с головой наполовину красный стакан и делает знак, что пьет за ее здоровье, и она тихонько, чтобы было не слышно, отвечает ему:
— Благодарю, благодарю!
И, попадая то из света в темноту, то из темноты в свет, бежит мимо окон к воротам, от ворот — по узенькому переулочку, из переулочка — по неширокой аллее, с неширокой аллеи — на широкую, а там — по старой, развалившейся крутизне спускается, царапаясь о кусты, к морю и уже смело, слышно говорит, поворачиваясь к отелю:
— Благодарю!
Все ближе и ближе море: вот уже и ветер, вот развалины монастыря, — сегодня не пятница? Сегодня вторник: значит, привидение вон из головы, можно спокойно ползти вниз: отель все дальше и дальше, все выше и выше, — и Еленучча уже кричит, потому что никто не подслушает:
— Благодарю! Благодарю!
В первый раз она благодарит любимого, — какой восторг!
А море тихое и спокойное: спокойно покоряется тому, что звезды забросили в его глубину свои скользкие, серебряные, вечные, чуть заметные удочки.
Скоро, через полчаса, дома хватятся, — Еленуччу будут искать. Пусть ищут. Кто же может быть дома, на свету, когда так бьется сердце? Первая заметит мать. Скажет тревожно: «Еленуччи нет?»
А разве можно доводить дело до того, чтобы заметили, как бьется сердце?
— Нельзя! — тихо, секретно отвечает Еленучча, покачивая головой, — Нельзя! Ведь правда нельзя? — спрашивает Еленучча у моря.
Море спит, молчит. Звезды делают с ним все, что хотят.
— Нельзя? Слушай, ты! — еще раз обращается Еленучча к нему, и, чтобы нарушить сны, бросает в воду камень. — Решено! Нельзя!
Камень словно растаял и расплылся темным, торопливым кругом, но море только вздохнуло и не проснулось: должно быть, хороши сны.
Еленучча сердится и бросает еще камень: больший. Круг расплывается еще шире и еще торопливее, но всплеск, показалось, был сонливее и неохотнее, — и опять нет ответа.
«Не с кем поговорить! — думает Еленучча и добавляет: — Проклятый остров».
И вдруг вспоминает Мадонну, — ту, что стоит в гроте, вся в лилиях
Надо завтра вечером пробраться к Мадонне. Надо понести ей лилий. Мадонна любит лилии. На одной картине, которую любит отец, нарисовано: Мадонна вознеслась на небо, а гробница ее наполнилась лилиями. Стоят кругом лысые апостолы и сложили руки в изумлении. Лилий, лилий ей, Мадонне!
А почему непременно нужно идти к самому гроту? Разве отсюда Мадонна не услышит? Мадонна слышит и видит все, что делается на земле.
И говорит Еленучча покорно:
— Сделай меня счастливою, Мадонна! Сделай меня счастливой! Я обегу весь остров, я сорву все лилии, какие есть на острове. Если не позволят, я украду, но я все их принесу тебе. Сделай меня счастливой! Ты знаешь, о чем я прошу тебя. Ты все знаешь. Ты все видишь. Ты все слышишь.
IV
Еленучча знает, что после обеда он всегда ходит гулять. Так же как и бна, он сначала пойдет по узенькому переулку, потом свернет на неширокую дорожку, потом на широкую аллею, потом сядет на площадке, снимет шляпу и будет долго смотреть на море.
«А может быть, сверху увидит меня? — думает Еленучча и еще думает: — Меня трудно не увидеть. Я — беленькая».
Она смотрит вверх и различает конусы гор, торчащие кактусы, темно-серые волнистые полотнища дороги. Все боятся ночью ходить по этой дороге, — Еленучча ничего не боится. Ей даже хочется послушать сирен: говорят, что они поют, когда поднимается ветер: не то трамонтано, не то сирокко.
Стоит тишина, странная, особенная. Кажется, что кто-то затаил дыхание, — и все больше и больше набирается воздуху в грудь, все труднее и труднее сдерживать это дыхание, но остров крепится, не хочет дышать, боится шума, караулят его двуокие огни. Пусть шум будет в далеких городах!
Становится прохладно. Еленучча подбирает под платье ноги и думает: вот скоро она наденет длинное платье, будет невестой, будет самой красивой девушкой острова. Кто сравнится с нею? У кого такие волосы? Такие брови? Такие губы? Губы— красные и горячие. Кто бы не хотел их поцеловать?
— Кто бы не хотел их поцеловать? — мечтательно говорит Еленучча.
Еленучча знает, кого она хочет поцеловать.
— Укусила бы ему губы! — думает она; ей смешно и опять не страшно, хотя и море, и сирены тут, неподалеку.