Литмир - Электронная Библиотека

«Видывали мы таких орлов!» — думает Герасим Егорович и стискивает зубы так, что видно, как двигаются скулы…

IV

Церковь Варвары Великомученицы была, как кольцом, охвачена высокой каменной оградой, за которой шумел густой, старый сад, почти лесок, ревниво показывавший из-за своих вершин только крест колокольни. Про эту ограду ходил слух, будто в ней еще турками было зарыто сто тысяч заколдованных червонцев, и бывает, что по темным вечерам, когда на небе нет звезд, над тем местом, где лежат червонцы, горит синим огнем свеча. Герасим Егорович всегда, особенно вечером, проходя мимо этой ограды, чувствовал волнение, тем более что за ней два года назад разбойничай убили сторожа, прорезали в церкви окно и украли из алтаря сосуды.

Теперь в этой церкви, затерянная среди густой, грешной, кающейся толпы, стоит и молится Таня.

Герасим Егорович не выдержал и решил зайти туда хоть на минутку, посмотреть на нее хоть издали, одним глазком, как она молится, кланяется, становится на колени.

По неширокой, усыпанной песком аллее прошел он, осторожно и улыбаясь, к церковным дверям. На паперти, у белых, потрескавшихся колонн сидели, тихо переговариваясь меж собой, нищие, похожие в сумерках на кучи чего-то живого, но бесформенного, — и, заслышав шаги, начали, разом — все, кланяться и просить жалобными голосами. Герасим Егорович достал из кошелька монету, посмотрел на свет, медная ли, и бросил ее в первую чашку. Коротенький сухой стук ее сказал ему, что за доброту бог отплатит щедро, сделает так, что Таня полюбит его горячо, глубоко и, умри он, не выйдет замуж за другого, а будет горько плакать.

Церковь была полна народу, и Герасим Егорович остановился на пороге. Сквозь лаДан, поверх множества голов, было плохо видно, что делается впереди: где-то, казалось — очень далеко, мерцали свечи, сонно тревожа старую, погасшую позолоту икон, да какие-то невидимые люди поочередно очень громко пели и, в ответ пенью, что-то читали, затягивая концы. У свечного ящика, устроенного от входа направо, все время позванивали деньгами. Староста, толстый и лысый, с кудряшками по бокам лысины, недоверчиво рассматривал, наклоняясь к свече, каждую подаваемую ему монету и, время от времени, вполголоса, но очень сердито, отвечал старухам, что правило завтра начнут читать в семь часов и что обедня будет не простая, а преждеосвященная.

— Преждеосвященных доров! — староста для важности говорил: «Доров» и показывал пальцем, давая понять старухам, куда, мол, им, дурам, знать, что такое преждеосвященные дары.

Герасим Егорович, вытянув вперед шею, стал на цыпочки, высматривая, не видно ли где Тани, — но кроме спин и потных затылков ничего не представлялось ему.

«Она ведь всегда становится около плащаницы», — подумал он и передал старосте пятак, наказав поставить свечу Николаю-угоднику.

В воздухе было много ладана, народ молился, стараясь полагать крестное знамение вслед за дьяконом, который громко и небрежно, глотая слова, читал о благорастворении воздухов, и плавающих и путешествующих, о скорбящих и озлобленных, милости божией и помощи требующих. И за каждым прошением певчие торопливо и монотонно, постовым напевом отвечали ему:

— Господи поми-илуй!

Герасиму Егоровичу, который нес заказчику оконченную тужурку, стоять было неудобно, народ теснился, то выходил, то входил: можно было помять тужурку, — поэтому он осторожно выбрался из церкви, и на воздухе, после душной церкви, грудь вздохнула легко и широко.

На дворе совсем смерклось; длинная аллея, которая от ворот вела к паперти, потеряла уже ясные очертания; высокие деревья, точно заснув, слились в одно большое, чуть прозрачное пятно… Нищие перестали шушукаться и тихо дремали… На ясном и точно еще выше поднявшемся небо кое-где, отчетливо и редко, уже зажглись звезды, то крупные, то мелкие, и, казалось, улыбались кому-то внизу. И улыбка эта говорила, что, мол, подождите: стемнеет погуще, нас станет много, и на небе будет еще веселее.

Осторожно, словно боясь потревожить кого-нибудь, Герасим Егорович обошел кругом церкви, заглядывая в освещенные окна, бросавшие на дорожку длинные, колыхающиеся тени. Из темноты было ясно видно, как внутри, в церкви, залитой светом, молились люди и какими строгими, сосредоточенными глазами глядели они на иконы и кланялись им.

В одном окне, третьем от входа, Герасим Егорович увидел Таню. Она стояла у плащаницы. Сердце его радостно и тревожно затрепетало, и, оглядываясь, не подсматривает ли кто за ним, — потихоньку, крадучись, подошел он к окну и, ощущая холодок железной решетки, прислонился к ней лбом, жадно вглядываясь туда, в середину. Таня стояла рядом с купцом Еремеевым и смотрела влево от окна, на алтарь, слушая, должно быть, что читают. Ее молоденький, еще девический профиль отдавал свежестью и наивностью, а когда она крестилась, то очень долго задерживала и прижимала пальцы у левого плеча.

Вдруг, словно по чьему-то мановению, весь народ опустился на колени и в церкви сделалось как-то просторнее и стали видны ножки ставников. Опустилась на колени и Таня, — и в глазах ее, больших и очень серьезных, показалось что-то особенно хорошее и чистое. И Герасиму Егоровичу захотелось стать около нее, помолиться о чем-нибудь, о счастье например, — чтобы не было на земле горя, страданий, — а самое главное, о том, чтобы она, вот это существо в черной косыночке, была бы его, его нераздельной, с душой, телом — неотъемлемой, навсегда, навеки…

И это так, на самом деле: она его, навсегда, на всю жизнь… Сейчас, например, он может войти в церковь, подойти к ней и сказать: «Таня! Идем!»— и она беспрекословно пойдет туда, куда он захочет, будет пить с ним чай за одним столом, отвечать на вопросы. И во всем свете для нее он — только один.

«Моя, моя!» — жадно вглядываясь в Таню, думал Герасим Егорович; все существо его наполнялось радостью, и дышать было легко и свободно.

— Дорогая! Золото мое! Сокровище! — шептал он ей в окно, через железную решетку, и других слов, кроме этих, не рождалось в нем. Ему хотелось говорить что-то громко, смело, и опасность, что подслушают и посмеются, ушла куда-то далеко… «Пусть!» — думал он и почти вслух говорил, целуя холодную решетку:

— За меня молись, дорогая… Бог любит тебя… Бог послушает тебя…

И он уже верил и в отца Иоанна, и в мощи, и молитвы казались ему чем-то близким и необходимым.

Купец Еремеев, который все время стоял неподвижно, расстегнулся, пошевелил плечами и вдруг с азартом начал креститься и заслонил собою Таню. Словно погасло что-то в церкви для Герасима Егоровича.

— Смотришь кого, что ли ча? — вдруг услышал он позади себя добродушно грубоватый вопрос.

Обернулся — сзади стоит и, может быть, давно — сторож, лохматый, с длинной седой бородою и густыми, нависнувшими над глазами бровями; собрался, видно, уже на ночь, в руках колотушка. Как-то странно, полосой, освещен он светом из окна; видны морщины, острый, угловатый нос, — похож на колдуна. Герасиму Егоровичу почему-то представилось, что такого же старика, вероятно, убили воры, когда воровали сосуды, — и он, как-то вздрогнув, опешив, ответил;

— Да, знакомого смотрю… По делу нужно… Войти-то неловко, тесно…

Старик как-то боком, насмешливо, осмотрел его, взглянул на узел под мышками, медленно перевел глаза на окно и не сразу ответил:

— Народу пропасть! Все кинулись говеть на шестой… Заботы мирские, хлопоты…

Глаза его как-то особенно, грустно, почти не моргая, смотрели в середину церкви и видели, казалось, только массу свечей, и только эта масса, масса огня, жившего какою-то особенною, своею жизнью, привлекала его внимание и живыми пятнами скользила у него по лицу. А остального — народа, икон, священника — словно и не существовало… О чем-то, видимо, думал он, думал упорно, настойчиво, и это заметил Герасим Егорович. Ему стало жаль старика, вероятно одинокого, должно быть николаевского солдата, которому холодно будет караулить церковь в весеннюю, еще не греющую ночь; вместе с этим сопоставилась картина своего собственного домашнего тепла и уюта, и захотелось сказать ему что-нибудь милое, ласковое, — и он спросил:

67
{"b":"559749","o":1}