По стенам висят картины, купленные в Москве. Ими всегда хвалится хозяин, Егор Иванович, показывает их гостю, ведя его под руку, и если вечер, то зажигает рефлекторы. На потолке люстра с искусственными свечами. Наполовину в чехле рояль, сделанный будто из черных зеркал, в них через оконные щели играют зайчики. Развернуты ноты: видно по ним, как нужно играть. Нехорошее играет она, Мишенькина мать.
— Ушла! С зеленым зонтиком! — враждебно бормочет, пробираясь в полутемноте, Васильевна и вдруг с неудовольствием, мысленно, обращается к хозяину, к адвокату по гражданским делам, к Егору Иванычу: — И ты тоже хорош! Как утро, — подавай ему колбасу малороссийскую! С капустой! Круга два съест! И пищу все тяжелую любишь! И за обедом целую бутылку красного вина выпьешь! Фу, прорва! — плюет Васильевна. — Оттого и разнесло!.. Оттого и дразнят тебя пирамидой.
Чувствует Васильевна, что поддалась женской слабости, нехорошим чувствам, и гонит с души все колебания и отвечает сама себе:
— Ну, и толст. Ну, и некрасив. А с лица что? Воду пить?
III
Проходит день, проходит обед, за которым раскрасневшийся Егор Иваныч сидит в одном жилете и видно, как под мышками у него просачиваются пятна. Вечером на дворе делается прохладнее, чем в доме, и Егор Иваныч собирается в клуб. Ожидая свой час, он медленно прохаживается по темной зале, в которой теперь отворены окна на большую площадь и, после сна, пробует голос, мягкий баритон, которым очень гордится и полный тембр которого пускает при защите только значительных дел. На разные лады и с разными ударениями он повторяет несколько раз одну и ту же фразу:
— Кто смеет здесь страданьями путь звездный оскорблять?
Через две комнаты, из столовой, виден свет: там зажжены лампа и три рожка по стенам. Мишенька, завешенный салфеточкою, сидит в своем креслице, на подставке у него чашка с чаем, и Васильевна, обмакивая в нее круглый бисквит, дает его Мишеньке, и Мишенька, молча, глядя перед собой, медленно и долго разжевывает его, потом глотает, вытягивая шейку, и ждет, пока проглотится, а потом опять ждет и смотрит на отражение огня в подвеске.
А в зале, ожидая свой час, ходит Егор Иваныч, слышны шаги. Остановится — слышны слова:
— Какой вечер, а? Какой вечер, а? — И опять раздается полный, слегка напряженный тембр: — Кто смеет здесь страданьями путь звездный оскорблять?
Барыни нет: сидит в своей комнате и читает желтую книжку.
IV
Когда Егор Иваныч, взяв на руку пальто, уходит, Васильевна идет к барыне. Мишенька сидит один; в комнату залетела бабочка, и он внимательными, серьезными глазами следит за ней.
Васильевна вошла к барыне и зажгла боковой канделябр; через кисею вспыхнули электрические нити.
— Чего в темноте сидеть? — спрашивает Васильевна сурово.
Барыня видит, что Васильевна сердита и хмура. Из рук выпадает желтая книжка, и листы полукругло подмялись. Васильевна молча поднимает книжку, расправляет листы и кладет на стол.
Барыня досадливо-равнодушно спрашивает:
— Ну, что? Опять подглядела? Опять? Ну, что?
— Ничего! — отвечает Васильевна, не глядя на нее.
— Ничего, — устало, как маленькая, повторяет барыня.
— Ничего хорошего, матушка, нету! — повышает голос рассерженная Васильевна.
— Слыхали, слыхали… — тянет барыня. — Сто раз с разом слыхали…
— Видела, матушка, видела…
— Ну, и видела… Ну, и что ж?
— Я-то видела — ничего. А вот другие, ежели кто, то плохо будет, коли ежели увидят… Коли ежели заметят…
— Ну, и пусть замечают, кому охота… — упрямо твердит барыня.
— Да что хорошего! — все больше и больше сердится Васильевна. — Отца у тебя, скажем, нет, матери нету А Егор Иваныч душа человек, добытчик… Ты посмотри: что дом, что одежа, что обужа… Ну?
— Пошла теперь: одежа, обужа… Не люблю я его! Пойми!
— Не любишь, любилка! — укоризненно говорит Васильевна. — А того, что который с тросточкой, того, значит, любишь?
— И того не люблю…
Молчит Васильевна, отвернулась.
— Значит, так… выкомариваешь? — И вдруг, повернувшись прямо, лицом к лицу, спрашивает: — А Мишенька?
Закрыла барыня лицо руками и повторяет с тоскою, как о горе:
— Ах, Мишенька, Мишенька, Мишенька!..
Васильевна наступает на нее и уже скрытно, вполголоса, допрашивает:
— Не люб Мишенька? Хиленькой? Слабенькой? Болезненькой? Краснощекого захотела? Нет, милая, этого люби!.. Этого!.. Все равно сын…
Наступает Васильевна, словно бить свою барыню хочет, а та, закрыв лицо, съеживается, будто удары эти и боль неотвратимы, и опять похожа на маленькую, жалкую, обиженную, беззащитную.
— Совсем за последние дни забыла Мишеньку? А? — допрашивает нянька. — А что-то тебя часто так тошнить стало? А? Что мало ешь за обедом? Что на ужин соленое да кислое заказывать стала? А? А от кого, и сама не знаешь? Не то от мужа, не то от кого которого?
Через некоторое время обе они, и Васильевна, и барыня, идут через темную комнату. Вдруг барыня останавливает Васильевну за руку и спрашивает:
— А что он по ночам-то? Все смотрит? Глазок не закрывает?
— Не закрывает… — отвечает Васильевна: — смотрит…
Приходят в столовую. Мишенька взглядывает на мать серьезными, внимательными глазами, и никакого внимания не обращает на то, что она держит в руках синего, гремящего паяца-музыканта, а она все говорит:
— Мальчишечка ты мой милый! Мальчишечка хороший!
Целует его в синие губки — и покачивается в разные стороны тяжелая головка, и по-прежнему серьезны, безразличны и к чему-то одному, непостижимому, внимательны большие, прекрасные глаза.
А около одиннадцати, раньше обычного срока, приходит домой Егор Иваныч.
Уже сложен ему маленький, желтый чемодан, чтобы ехать в судебную палату на защиту. На чемодане, около замочка, приклеен таможенный, уже вытершийся, ярлычок, который почему-то бережет Егор Иваныч. В половине двенадцатого, за полчаса до отхода поезда, Груша, горничная, приводит извозчика с двумя фонарями, на стекле фонарей коряво нарисована цифра 87. От фонаря падает свет полосой, и от этого странно видны отдельные предметы: часть красных вожжей, рука извозчика, верх колеса и засохшая грязь на спицах.
Егор Иваныч надевает перчатку, сзади него стоят барыня и Васильевна.
Провожать приходится часто, почти каждую неделю, ехать Егору Иванычу без пересадки восемь часов, утром будет в палате, послезавтра вернется домой. Привыкли.
Когда извозчик тронулся, еще минутку постояли на крыльце, посмотрели на огромную площадь перед домом, совсем темную, с силуэтами больших построек вдали. Вверху колебался огонь звезд, будто мерцанье было от ветра.
Завернул извозчик за угол, за кручараевский дом, стало совсем тихо, будто и не в городе.
Барыня повторяет давешние задумчивые слова:
— Кто смеет здесь страданьями путь звездный оскорблять?
— Тяжело на душе-то у него… — говорит Васильевна и ждет вопроса, но вопроса нет, — Конечно, мужчина, что тосковать, — говорит дальше Васильевна, — скрыть может…
Молчит барыня.
— Ты бы пошла да погуляла, — предлагает Васильевна.
— Куда? — спрашивает, очнувшись, барыня.
— Да вот… по тротуарчику… Вдоль дома… Гладенько, чистенько, никто не обидит…
— Скажешь ты… — лениво говорит барыня.
Хлопает дверь, щелкает английский замок. Тушатся в доме огни. Только у Мишеньки горит ночничок.
Васильевна собирается спать. Помолилась богу. Еще раз посмотрела на Мишенькины глазки, незакрытые, строгие. Мишенька спит, чуть слышно дыхание, и чуть заметно, еле-еле, приподнимается под рубашечкой грудь.
Не идет сразу сон, лезет в старую голову разная чепуха, — то Грушка, то Левка, то будто намочила ноги в холодной воде, то синий паяц хлопает в тарелки и поет, приплясывая:
— Ах ты, бабушка Маланья, разварилась до зимы…
Вдруг все пропадает, Васильевна вздрагивает и, повернув голову к двери, прислушивается. Ясно, что кто-то потихоньку открывает уличную дверь, входит. Ясно, что в передней два человека, они стараются скрыть ночной разговор, смех; тихо, на цыпочках, проходят в комнаты. На секунду под дверью вспыхивает огонь и снова гаснет, и снова тишина…