Внизу подо мной, между соснами, волейбольная площадка, как большая песчаная ступень, врезана в склон. Над нею взлетает мяч.
— Чем любуешься? — спрашивает Кирила из палатки.
— Любуюсь известным вам лицом. Она на площадке.
— Какое на ней сегодня платье?
— Косы и купальный костюм.
Вырезав стельки, Кирила вкладывает их в огромные ботинки, подбитые железными зубцами. Затем в молчании неторопливо надевает свои особенные, узкие штаны — спортивные штаны собственной конструкции, которые не надо гладить, потому что на них вместо складки навсегда застрочен специальный рубец. Кирила заправляет в них клетчатую рубаху со спортивным значком, и я знаю, к чему это клонится. Он выходит из палатки и пристально глядит вниз.
— Я еще не захромал, но могу захромать, — признаюсь я, глядя на его широкую спину.
Он не отвечает.
— Доктор не подвел бы. А, Кирила?
— А ты сходи, — он задумался над моей бедой, даже посапывает. — Сходи. Я поговорю с ним.
На площадке заметили нас, зовут играть, и Кирила рысцой сбегает по склону, расшвыривая во все стороны сосновые шишки.
И вот он уже внизу, стоит, не глядя на Любку и пропуская мячи. Как и всегда, над ним смеются на волейбольной площадке. Он не умеет играть. В горах — другое дело. Все знают, что совсем недавно он с мастерами спорта взял вершину Сангути, маленькую и неприступную скалу, и последние метры лез вверх босой и без перчаток, припадая к отвесному камню. Любка знает об этом и вместе со всеми смеется над ним.
После обеда я поднялся к себе в палатку и, оберегая ногу, поскорее лег. И опять в палатку вдвигается, как белое видение, как седой патриарх, мой строгий Адай, вызывает на богатырскую встречу. Но я не боюсь, любуюсь моим противником. Вот и пойми альпиниста: только ради него, Адая, я два года лечил ногу — с того самого дня, как вышел из госпиталя. Завтра я стану маленькой черной точкой на белом темени Адая, и доктор Иванов отсюда, из моей палатки, будет отыскивать меня в свою подзорную трубу. А послезавтра, измученный, вернусь и весь день буду ходить по лагерю, как в тумане, подвергая себя последнему испытанию: рассказывать о трудностях и победах в лагере нельзя. Здесь все такие, палаточные жители!
Кирила после обеда пришел в дурное настроение. Он, сопя, снимает рубаху, швыряет свои ботинки под койку и бросает на меня недобрые взгляды. Не Любка ли виновата, спрашиваю я, и он отвечает вопросом:
— Ты никогда не был носильщиком? Нет? Так вот, станешь инструктором — узнаешь, что такое носильщик.
Койка тяжело скрипит под ним, и он, как залег на койку, так и замер, заснул, не снимая очков, темный, полуголый, желтоволосый великан в узких штанах с вечной складкой.
И вот я слышу шаги — к нам идут. Сначала я вижу сарафан — белый с красным горошком. Потом появляется и круглое от счастья и улыбки лицо, серые чистые глаза отыскивают меня в полумраке палатки — и тихо так становится вдруг в мире.
— Боги спят, — говорит Любка.
Вокруг становится еще тише. Как хозяйка, она смело садится у входа на наш треснутый пень.
— Пойдем малину собирать, — предлагает она, перебросив русую косу из-за спины на грудь. — Эй, ты! — и тормошит мою больную ногу.
Я уже не борюсь с ее властью и не боюсь подчиниться ей, как боялся всего лишь неделю назад. Я привык уже к этой нежности ее глаз и тишине. Не хочу, не хочу верить им!
— Видишь, Любка… — я спокоен и даже потягиваюсь. — Видишь ли, какая штука, я завтра иду на Адай. А сейчас у меня дело — стиркой займусь, пойду на реку.
— Успеешь, — говорит она неуверенно. — Я ведь тоже вот иду завтра с вами…
— Ты? — я даже привстал. — Это же второй категории вершина.
— Ну и что же? Я на единицах уже бывала. Пора и на двойку.
— Кто же тебя возьмет?
— Кирила. Вот этот самый. Я попросила, и он согласился. Он и кошки взялся мне подобрать и штормовой костюм.
«Значит, подберет и кошки. Хо-хо! — думаю я. — Ну, Кирила, ты пропал!»
— Вы все неблагодарный народ, — говорю я Любке, зевнув, — сегодня дарите улыбки, а завтра, когда вас втащат, вам того и надо: до свиданья, носильщик! Любка, у тебя ведь занятия в институте, ты ведь уезжаешь через три дня, что ж так разулыбалась сегодня на площадке? Тебе не жалко его?
Любка краснеет, рассматривает ногти, корявые, изломанные на скалах.
— Да ты не обижайся, — после обеда я настроен миролюбиво. — Давай поговорим. Только условимся: говорим правду. Тебе хочется взойти на настоящую вершину. На опа-а-асную… — я подчеркиваю это, выставив палец. — И сфотографироваться там. Ты в этом не виновата. Просто хочется тебе и все! Приедешь в Москву — ребятам снимки покажешь. Правда? И кто виноват, что у тебя сил не хватает на это? Разве тебя можно сравнивать с нами? И вот приходится брать носильщика. Никуда не денешься.
— Я тебе сейчас покажу, я не так уж слаба! — Любка еще больше краснеет, ей неловко, она тянет меня за ногу, хочет стащить с койки.
Тогда я быстро приподнимаюсь и, поймав рукой ее запястье, сильно сжимаю, и она никнет, вот-вот станет на колени.
— Теперь тебе все понятно? — говорю я, наблюдая ее. — Держись крепче за Кирилу. Ты не ошиблась.
И тогда, молча встав и уже не заботясь о косе, она уходит.
Доктор Иванов тоже альпинист. Это он еще пять лет назад назвал горной болезнью мое пожизненное увлечение снежными вершинами, что тесно обступают Цейское ущелье. Он и сам болен тем же, но сердце и полнота не позволяют ему подниматься выше трех тысяч метров. Поэтому он и завел себе подзорную трубу и наблюдает все восхождения снизу.
Он живет под каменной кручей, высокой и заплесневелой, в маленьком домике, окруженном соснами. Нога моя здорова, я легко взбегаю по склону и вхожу в домик. Доктор встречает меня, одетый, как и все в лагере, в черные трусики.
— Что ж ты приехал? — начинает он докторский разговор, надевая халат. — Ведь я сказал тебе в прошлом году: езжай и не показывайся больше.
Он ведет меня поближе к свету и начинает осмотр. Сильная боль тяжело ударяет меня — это доктор сжал пальцами мою ногу. Но я даже не дрогнул.
— Что это у тебя, — остеомиэлит? Залечил? — доктор не спускает с меня глаз и терзает пальцами мою икру.
— Чепуха, — смеюсь я, потея от боли.
— Можешь ехать домой, — доктор решительно садится к столу и смотрит через окно на вершину Адая.
Вот так он сказал мне и в прошлом году. И тогда мне пришлось уехать. Я не ухожу из домика, стою, даже устал.
— Кто с тобой идет? — спрашивает доктор строго. — Знаю, знаю, Кирила. Он мне говорил. Кто третий? Сильный парень?
В это время за окном среди палаток я вижу Кирилу и Любку. Они идут к ее палатке, рослый Кирила, покачиваясь, несет в охапке целый ворох снаряжения — для нее.
— Не знаю, — говорю я неопределенно.
— Эх, альпинист! «Не знаю!» Ну, Кириле я тебя доверю. Дойдешь. — И он пишет что-то на четвертушке бумаги.
Рано утром мы выходим из лагеря. Нас трое. Мы с Любкой в лыжных штанах и клетчатых рубашках, а у Кирилы его рубаха заправлена в коротенькие трусы. Мы идем медленно в гору, след в след, мерно покачиваем нашу кладь — рюкзаки. Еще с вечера Кирила методично распределил груз: консервы, хлеб, яблоки и дрова. Мне и себе поровну, а Любке поменьше. Он сам поднял за лямки и взвесил в руках каждый рюкзак, и я, предвидя, что ему с Любкой придется туго, забрал себе еще палатку и связку веревки.
Мы идем все время вверх, держа ледорубы навесу, по пояс среди высокогорных кирпично-красных маков. Тихая жизнь в последний раз неуверенно говорит мне: останься! — и слишком щедро наделяет меня своими отцветающими радостями. И на прощание мы втыкаем по маку себе в шляпы.
Затем без колебаний вступаем в страну камня, идем по огромному желобу, заваленному обкатанными валунами. В полдень мы уже видим язык Сказского ледника — то место, где из-под ледяного каравая вылетает, пенясь, новорожденная горная река. С камня на камень в молчании мы переходим реку, и нога моя начинает ныть (надо же было пройти этим дождям!). Я украдкой уже опираюсь на ледоруб.